– Надеюсь, для него и для льва найдется какой-нибудь преступник, – отвечала Юлия. – Твой муж, – она повернулась к жене Пансы, – должен действовать решительней.
– Увы, законы у нас слишком мягкие, – отвечала дама с прической шлемом. – Так мало преступлений, и к тому же гладиаторы избаловались! Самые храбрые бестиарии[155] соглашаются сражаться только против кабана или быка, а как доходит дело до льва или тигра, они считают, что это слишком серьезная игра.
– Надо одеть их в женское платье, – сказала Юлия с презрением.
– А видели вы новый дом Фульвия, нашего любимого поэта? – спросила жена Пансы.
– Нет. А он красивый?
– Очень! В лучшем вкусе. Но говорят, моя дорогая, у него там такие неприличные картины! Он не показывает их женщинам. Фу, какой дурной тон!
– Эти поэты всегда со странностями, – сказала вдова. – Но он интересный человек. И какие чудесные стихи пишет! Наша поэзия, к счастью, расцветает, и старый хлам уже просто невозможно читать.
– Совершенно верно, – подтвердила дама с прической шлемом. – Насколько больше силы и энергии в современной поэтической школе!
В это время к дамам подошел воин.
– Когда я вижу такие хорошенькие лица, то готов примириться с тем, что сейчас нет войны, – сказал он.
– Ах! Вы, герои, такие льстецы! – отвечала Фульвия, торопясь принять любезность на свой счет.
– Клянусь этой цепью, которой меня собственноручно наградил император, – сказал воин, играя короткой цепью, висевшей у него на шее как воротник, вместо того чтобы спускаться на грудь по моде мирных людей, – клянусь этой цепью, ты ко мне несправедлива! Я человек прямой, как и подобает солдату.
– А как ты находишь помпейских дам вообще? – спросила Юлия.
– Клянусь Венерой, они прекрасны! Правда, все они ко мне благосклонны, и это удваивает их очарование в моих глазах.
– Мы любим воинов, – улыбнулась жена Пансы.
– Я это знаю. Клянусь Геркулесом, даже неловко быть слишком знаменитым в этих городах. В Геркулануме некоторые залезали на крышу моего атрия, чтобы взглянуть на меня через водосток. Восхищение сограждан приятно, но в конце концов оно становится тягостным.
– Правда твоя, Веспий! – воскликнул поэт, подходя к ним. – Я это чувствую.
– Ты! – сказал величественный воин, оглядывая тщедушного поэта с невыразимым презрением. – А в каком легионе ты служил?
– Ты можешь увидеть мои трофеи на форуме, – молвил поэт, бросая на женщин многозначительный взгляд. – Я был среди соратников самого великого мантуанца[156].
– Я не знаю никакого полководца из Мантуи, – сказал воин сурово. – В какой кампании ты участвовал?
– В Геликонской[157].
– Никогда не слыхал.
– Ах, Веспий, он просто шутит, – улыбнулась Юлия.
– Шутит! Клянусь Марсом, со мной шутки плохи!
– Да ведь сам Марс был влюблен в мать шуток[158], – сказал поэт, немного встревоженный. – Знай же, о Веспий, что я поэт Фульвий. Это я делаю воинов бессмертными.
– Да сохранят нас боги! – шепнул Саллюстий Юлии. – Если Веспия сделать бессмертным, какой образец назойливого хвастуна получат от нас потомки!
Воин, казалось, был смущен. Но тут, ко всеобщему облегчению, гостей пригласили к столу.
Мы уже рассказывали, как пировали в Помпеях, и не станем занимать читателя, подробно описывая блюда и перечисляя их названия.
Диомед, большой любитель церемоний, назначил особого раба рассаживать гостей по местам.
Пиршественный стол был составлен из трех: один в середине и два с боков под прямым углом к нему. Гости располагались только с внешней стороны столов, внутреннее пространство оставалось свободным для слуг. На одном конце сидела Юлия как хозяйка, на другом – Диомед. На углу среднего стола поместился эдил, на противоположном углу – римский сенатор; это были почетные места. Других гостей рассадили так, что молодые (мужчины и женщины) сидели отдельно от пожилых. Это было очень удобно, но те, кто хотел считаться молодыми, легко могли обидеться.
Иону посадили рядом с Главком. Ложи были отделаны черепаховыми пластинами и покрыты сверху пуховыми покрывалами с дорогой вышивкой. Стол был украшен резьбой по бронзе, слоновой кости и серебру. Здесь были изображения богов, ларов и священной солонки. Над столом и ложами висел роскошный балдахин. На каждом углу стояли высокие светильники, ибо, хотя был еще день, в комнате царил полумрак. По залу были расставлены треножники с благовонными курениями, и на капителях колонн красовались большие вазы и всякие серебряные украшения.
Обычай требовал непременных возлияний в честь богов, и Весту, как царицу богов домашнего очага, обычно чествовали первой.
Когда эта церемония была завершена, рабы усыпали ложа и пол цветами и на голову каждому гостю надели венок из роз, связанный липовым лыком, перевитый лентами и плющом и украшенный аметистом[159], – каждое из этих растений считалось средством против опьяняющего действия вина – только венки женщин не были ими украшены, потому что женщине считалось неприличным пить вино на людях. Диомед счел нужным назначить царя или распорядителя пира – этот важный титул иногда присваивался по жребию, а иногда, как теперь, хозяином дома. Диомед долго колебался. Старый сенатор был слишком угрюм и немощен, чтобы справиться с такими обязанностями; эдил Панса вполне подходил для этого, но предпочесть низшего по рангу было бы оскорблением для сенатора. Взвешивая достоинства остальных гостей, богач поймал беззаботный взгляд Саллюстия и вдруг назвал имя веселого эпикурийца.
Саллюстий принял эту честь с подобающей скромностью.
– Я буду милостивым повелителем для тех, кто пьет усердно, – сказал он. – К непокорным же буду суровее самого Миноса[160]. Берегитесь!
Рабы поднесли каждому из гостей таз с ароматной водой, и этим омовением начался пир. Стол ломился от закусок.
Пока разговор не стал общим, Иона и Главк могли потихоньку перешептываться, а это было для них приятней, чем слушать лучших ораторов мира. Юлия не спускала с влюбленных горящего взгляда.
Но от Клодия, сидевшего в середине, откуда ему хорошо видна была Юлия, не укрылась ее досада, и он поспешил этим воспользоваться. Он обратился к ней через стол с обычными любезностями. Клодий был благородного происхождения и недурен собой, а тщеславная Юлия не настолько была влюблена в Главка, чтобы остаться равнодушной.
Бдительный Саллюстий все время неусыпно следил за рабами, он поднимал чашу за чашей с такой быстротой, словно решился исчерпать огромные погреба, которые еще и сейчас сохранились под домом Диомеда. Достойный торговец начал уже жалеть о своем выборе, так как пришлось открывать одну амфору за другой. Рабы, все юные (младшие, которым не было еще и десяти лет, разливали вино, а другие, постарше лет на пять, разбавляли его водой), казалось, разделяли рвение Саллюстия; Диомед покраснел, когда заметил, с каким, удовольствием поддерживали они старания царя пира.
– Прости меня, сенатор! – сказал Саллюстий. – Я вижу, ты уклоняешься от возлияний, твоя тога с пурпуровой каймой тебя не спасет – пей!
– Клянусь богами, – сказал сенатор, кашляя, – я уже весь в огне. Ты мчишься с такой быстротой, что сам Фаэтон[161] по сравнению с тобой ничто. Я слаб, любезный Саллюстий, придется тебе освободить меня.
– Ни за что, клянусь Вестой! Я равно беспристрастен ко всем своим подданным – пей!
Бедный сенатор принужден был повиноваться законам пира. Увы! Каждая чаша приближала его к стигийским болотам[162].
– Легче, легче, любезный царь! – стонал Диомед. – Мы уже начинаем…
– Измена! – воскликнул Саллюстий. – Я не потерплю за этим столом сурового Брута, не потерплю вмешательства в мои повеления!
– Но здесь женщины…
– Пускай полюбят пьяниц. Разве Ариадна не была влюблена в Вакха?
Пир продолжался, языки развязались, гости зашумели. Последняя перемена блюд – десерт был уже на столе, рабы разносили воду с миррой и иссопом для омовения. Тем временем напротив гостей поставили круглый столик, и из него вдруг, словно по волшебству, забила благоуханная струя, обрызгивая стол и пирующих; после этого балдахин был отдернут, и гости увидели, что под потолком протянут канат, и один из тех танцовщиков, которыми Помпеи так славились, стал показывать свое искусство прямо у них над головами.
Этот призрак скакал как безумный, и достаточно было ему поскользнуться, чтобы размозжить голову кому-нибудь из зрителей, но пирующие смотрели на это зрелище с интересом и хлопали, когда танцовщик совершал особенно трудный прыжок и ухитрялся при этом не упасть на гостя, который ему понравился. Особое предпочтение он оказал сенатору, совсем было соскользнув с каната и ухватившись за него рукой в последний миг, когда все уже думали, что голову римлянина постигнет та же участь, что и голову поэта, которую орел принял за черепаху. Наконец, танцовщик остановился, и Иона, не привыкшая к таким зрелищам, вздохнула с облегчением. Снаружи раздалась музыка. Тогда он стал танцевать еще быстрее, мелодия переменилась, и он снова замер, словно был заколдован, и музыка не могла рассеять чары. Он представлял больного какой-то необычайной болезнью, который танцует и не в силах остановиться, – только определенная мелодия может его излечить. Наконец музыканты, видимо, нашли эту мелодию, танцовщик сделал прыжок, соскочил с каната на пол и скрылся.