Когда все разошлись, поручик Лукаш велел позвать Кунерта, который увел своего подпоручика и уложил на диван. Подпоручик стал вдруг как малый ребенок; он схватил руку Кунерта, принялся рассматривать линии его ладони и заявил, что может определить по ним фамилию его будущей жены.
— Как ваша фамилия? Достаньте у меня из бокового кармана записную книжку и карандаш. Итак, ваша фамилия Кунерт?.. Хорошо... Приходите через четверть часа, и я вам оставлю здесь записку с фамилией вашей будущей супруги.
Он не успел закончить свою речь и сразу же захрапел; но вскоре он снова проснулся и стал что-то писать в своей записной книжке. Затем он вырвал исписанный листок, бросил его на пол и, таинственно приложив палец к губам, промолвил:
— Нет, не теперь... Через четверть часа... Лучше всего будет, если вы будете искать записку с завязанными глазами...
Кунерт был такой добродушный человек, что действительно явился через четверть часа. Развернув записку, он прочел каракули подпоручика Дуба: «Фамилия вашей будущей супруги будет — госпожа Кунерт».
Когда он показал затем эту записку Швейку, тот сказал, что ее надо тщательно сохранить, потому что такие документы, исходящие от великих военачальников, каждый должен особенно ценить. Ведь в прежнее время, когда происходила война, таких случаев не было, чтобы офицер переписывался со своим денщиком или, тем более, величал его «господином»…
Когда приготовления к выступлению, согласно данной диспозиции, были закончены, командир бригады, которого ганноверский полковник так ловко выставил из города, приказал батальону построиться по-ротно четырехугольником и обратился к нему с речью. Дело в том, что этот человек любил поговорить. Он говорил о всякой всячине, без разбору, а когда уж больше ничего не мог придумать, вспоминал еще о полевой почте.
— Солдаты! — гремело из его уст посреди каре. — Мы приближаемся теперь к вражескому фронту, от которого нас отделяют всего несколько дней пути. Солдаты! До сих пор вы за время своего похода не имели возможности сообщить вашим близким, которых вы должны были покинуть, свои адреса, чтобы ваши близкие знали, куда вам писать, чтобы вы могли радоваться письмам ваших дорогих сирот.
Тут он совершенно запутался и никак не мог выпутаться, а потому несчетное число раз повторил:
— Ваших близких... ваших родственников… ваших дорогих вдов и сирот...
И так без конца, пока не выбрался из этого заколдованного круга, громогласно закончив:
— Вот для этого и существует у нас на фронте полевая почта!
Вся его дальнейшая речь создавала впечатление, будто все эти люди в серых мундирах должны были с радостью позволить убивать себя единственно потому, что на фронте была учреждена полевая почта, словно человеку, которому снаряд оторвал обе ноги, прямо-таки отрадно умереть с сознанием, что его полевая почта значится под номером 72-м и что, может быть, там есть для него письмо от дорогих ему людей, оставшихся на родине, или посылка, состоящая из куска копченой свинины, шпика и домашних сухарей.
А затем, после этой речи, когда оркестр бригады сыграл гимн и провозглашено было ура императору, отдельные группы этого человеческого стада, которое вели на убой куда-то за линию Буга, покорно, одна за другой, выступили, согласно данной им диспозиции, в поход.
11-я рота двинулась в половине шестого на Турово-Вольск. Швейк плелся в самом хвосте колонны с ротной канцелярией и санитарами, а поручик Лукаш беспрерывно объезжал всю колонну, поминутно возвращаясь назад, отчасти чтобы наблюдать за состоянием подпоручика Дуба, ехавшего в повозке под брезентовым верхом навстречу новым подвигам, отчасти чтобы скоротать время в разговорах со Швейком, который покорно тащил на себе винтовку и тяжелый вещевой мешок и вспоминал со старшим писарем Ванеком, как хорошо было итти несколько лет тому назад во время маневров под Большим Мезеричем.
— Это была точь в точь такая же местность, как здесь, только мы шли не в полном боевом снаряжении, потому что в те времена мы даже и не знали, что такое неприкосновенный запас консервов, и когда получали консервы, то у нас во взводе их съедали при первой остановке на ночлег и клали вместо них в ранец кирпичи. В какой-то деревушке нам неожиданно произвели смотр и повыкидали все кирпичи из мешков. Их оказалось так много, что потом кто-то построил из них целый жилой дом.
Через пять минут Швейк бодро выступал рядом с конем поручика Лукаша и рассуждая о полевой почте:
— Это прекраснейшая вещь; каждому, конечно, приятно получить на фронте письма из дому. Но я, когда служил в Будейовицах, за все время службы получил только одно письмо и храню его до сих пор.
Швейк вытащил из своего грязного мешка письмо, все в жирных пятнах, и, не отставая от лошади поручика Лукаша, перешедшей в мелкую рысь, прочел вслух: «Подлый негодяй, мошенник, мерзавец! В Прагу приехал на побывку капрал Кржич, и я танцевала с ним в «Кокане», а он рассказал мне, что ты в Будейовицах танцовал в «Зеленой Лягушке» с какой-то паршивой трепачкой и совсем уж бросил меня. Так и знай, я пишу это письмо в сортире на сиденья рядом с дыркой, — между нами все кончено. Твоя бывшая Божена. Да, как бы не забыть: капрал может и будет тебя мурыжить, я его об этом просила. И еще как бы не забыть: ты меня уж больше не застанешь в живых, когда приедешь в отпуск».
— Понятно,—продолжал Шзейк, — что, когда я приехал в отпуск, она была живехонька, да еще как! Я нашел ее в «Кокане», где как раз два солдата тянули ее каждый в свою сторону, и потом один из них делал это так пылко, что при всем честном народе стал залезать под кофточку, как если бы он хотел, осмелюсь доложить, господин поручик, вымести оттуда пыль ее невинности, как говорит В. Лужицкая[44], или как в таком же роде сказала одна молодая шестнадцатилетняя девушка гимназисту, ущипнувшему ее за плечо во время танцев: «Вы, господин, стерли пыль моей невинности». Конечно, все рассмеялись, но ее мать, старательно за ней наблюдавшая, вывела ее на лестницу и сильно ее пробрала за эти слова... А я, господин поручик, того мнения, что деревенские — просто откровеннее этих залапанных городских мамзелей, которые ходят в танц-классы. Когда несколько лет тому назад мы были на маневрах в Мнишке, пошел я раз на танцы в Старо-Кмин и познакомился там с одной девушкой, Карлой Бекловой, но только она мне не особенно понравилась. Вот отправились мы с ней в воскресенье вечером к озеру, сели на плотине, и, когда зашло солнце, я, спросил ее, любит ли она меня. Так что, господин поручик, дозвольте доложить, воздух был теплый-претеплый, все птицы кругом пели, а она загоготала и говорит: «Люблю, как соломину в заду! Уж больно ты, парень, глупый!» А я, действительно, был глупый, такой глупый, что я, дозвольте доложить, господин поручик, ходил с ней перед тем по полям, между высокой ржи, где не видать было ни одного человека, и даже не присел с ней, а все только показывал ей эту божью благодать и — вот дурак-то!—объяснял ей, крестьянской девушке, что это, мол, — рожь, а это — ячмень, а это — овес. И как бы в подтверждение этих слов спереди донеслись звонкие солдатские голоса, распевавшие продолжение песни, с которой чешские полки ходили проливать свою кровь за Австрию еще при Сольферино[45]:
Полночь бьет, и в этот час
Рожь в мешках пустилась в пляс…
Гоп, гей-да! Гоп, гей-да!
И все женщины тогда…
И все хором подхватили:
Все тогда, все тогда,
Как случается всегда,
Не раз, а два целуют нас —
Слева раз и справа раз.
Гон, гей-да! Гоп, гей-да!
Гоп-гоп — да, да!
А затем ту же песню стали петь немцы по-немецки.
Это — старая солдатская песня, которую пели солдаты на всех языках еще во времена Наполеона. Сейчас она гремела-разливалась по пыльному шоссе на Турово в галицийской равнине, где во все стороны, до зеленых холмов на юге, поля были вытоптаны копытами лошадей и многими тысячами тяжелых солдатских сапог.
— В таком же роде мы изгадили как-то всю местность под Писеком, — заметил, оглянувшись вокруг, Швейк.— С нами был один из эрцгерцогов; это был такой справедливый господин, что, когда ему случалось проезжать со своим штабом по засеянному полю, его адъютант должен был немедленно производить оценку потравы. А один крестьянин, Пиха по фамилии, остался недоволен, отказался получить от казны восемнадцать крон вознаграждения за потраву пяти аров посевов и вздумал было судиться. Вот его, господин поручик, за это и посадили на полтора года — вот как! Ну, а мне, господин поручик, кажется, что он, собственно говоря, мог бы только радоваться тому, что его навестило в его владениях лицо императорской фамилии. Другой-то, кто поумнее, одел бы своих дочек во все белое, как к причастию, дал бы им в руки по букету, поставил бы их у себя на поле и велел бы приветствовать высокого гостя, как я читал про Индию, где подданные какого-то раджи должны бросаться под ноги слону, на котором тот едет.