— К чему вы мне все это рассказываете? — воскликнул подпоручик Дуб, который после такой длинной речи совсем протрезвел.
— Так что, господин подпоручик, оно, конечно, вас не касается, но раз уж мы стали беседовать…
Тут подпоручик догадался, что Швейк опять оскорбил его, и, так как он был уже в полном сознании, то принялся орать на Швейка:
— Ты меня еще узнаешь!.. Как стоишь?
— Так точно, господин подпоручик, стою плохо, потому что, дозвольте доложить, забыл сомкнуть каблуки. Сейчас поправлю.
И вот уже Швейк стоял перед офицером, вытянувшись во фронт по всем правилам искусства.
Подпоручик Дуб стал раздумывать, к чему бы еще придраться, но в конце концов только сказал:
— Ну, берегись, чтобы мне не пришлось снова тебе повторять… Ты меня еще не знаешь, а я тебя насквозь вижу, — прибавил он, несколько видоизменив свою любимую фразу.
Когда он отошел от Швейка, в его гудевшей с похмелья голове вертелась мысль: «А не лучше ли было бы, если бы я ему сказал: «Я давно уже знаю тебя с твоей плохой стороны, мошенник».
Затем он велел позвать своего денщика Кунерта и приказал ему принести кувшин воды.
К чести Кунерта должно быть сказано, что он приложил немало усилий к тому, чтобы найти в Турове-Вольске кувшин воды.
Кое-как ему удалось стащить у господина священника кувшин, и в этот кувшин он набрал воды из заколоченного колодца. Для этого ему пришлось оторвать несколько досок, так как колодец был заколочен наглухо, потому что вода в нем была подозрительна по тифу.
Но подпоручик выпил без всяких вредных для себя последствий весь кувшин до дна, оправдав этим поговорку: «Хорошая свинья все может перенести».
Все жестоко ошиблись в своих расчетах, надеясь на то, что в Турове-Вольске можно будет переночевать.
Поручик Лукаш собрал вокруг себя телефониста Ходынского, старшего писаря Ванека, ротного ординарца Швейка и денщика Балоуна. Полученные распоряжения были весьма просты: люди оставляют свое снаряжение санитарному отряду и немедленно отправляются походным порядком проселочной дорогой в Поланец, а оттуда вдоль течения ручья в юго-восточном направлении на Лисковицы.
Швейк, Ванек и Ходынский — квартирьеры. Они должны приготовить места для ночлега для своей роты, которая прибудет через час, много через полтора часа после них. Балоун тем временем должен раздобыть и зажарить гуся там, где остановится на ночлег поручик Лукаш, а остальные трое должны присматривать за Балоуном, чтобы он сам не сожрал половину. Кроме того Ванеку и Швейку приказано купить для роты свинью, сообразно с тем, сколько мяса придется на человека по раскладке. Вечером будут готовить гуляш. Места для ночлега должны быть приличные; халуп, где есть паразиты, не занимать, потому что люди должны как следует отдохнуть, ибо уже в половине седьмого утра роте придется сниматься и итти дальше из Лисковиц через Крозиентку на Старосол.
Теперь батальон больше уже не был нищ и беден. Бригадное казначейство в Саноке перед предстоящей бойней выдало батальону аванс. В ротной кассе находилось свыше ста тысяч крон, и каптенармус получил приказание произвести где-нибудь на месте, то есть в окопах, полный расчет с ротой перед ее смертью и выплатить людям бесспорно следуемые им деньги в возмещение невыданных пайков и продовольствия.
Пока все четверо собирались в путь-дорогу, в роту явился местный священник и роздал солдатам листки с «Лурдским гимном» на всех языках сообразно национальности каждого. У него был целый тюк этих гимнов, который оставило ему для раздачи среди проходивших войск какое-то высокопоставленное духовное лицо, объезжавшее на автомобиле, в обществе двух или трех женщин легкого поведения, разоренную войной Галицию.
В Турове-Вольске было много отхожих мест, и всюду валялись бумажки с этим «Лурдским гимном».
Капрал Нахтигаль, родом из Кашперских Гор, раздобыл у перепуганного еврея бутылку коньяку, собрал вокруг себя несколько человек своих товарищей, и все принялись хором распевать немецкий текст «Лурдского гимна», но без припева и на мотив солдатской песни о принце Евгении.
Дорога была отвратительная; четверо людей, посланных приготовить ночлег для 11-й роты, вышли с наступлением темноты на лесную дорогу по ту сторону ручья, которая, повидимому, должна была привести их в Лисковицы. Балоун, который впервые попал в такое положение и которому все — и темнота, и обязанности квартирьера — казалось необыкновенно таинственным, возымел вдруг страшное подозрение, что все это неспроста.
— Братцы, — тихонько сказал он, спотыкаясь на дороге вдоль ручья, — нас принесли в жертву.,.
— Что ты мелешь? — прикрикнул на него Швейк.
— Братцы, не надо так кричать, — взмолился Балоун. — Я уж всем нутром чую, что нас услышат и начнут обстреливать. Я это знаю. Нас нарочно послали вперед, чтобы мы разведали, нет ли там неприятеля, и как услышат стрельбу, то сразу поймут, что дальше итти нельзя. Мы — разведывательный дозор, братцы, как учил меня капрал Терна.
Ну, так и ступай вперед, — отозвался Швейк, — а мы пойдем за тобой, чтоб успеть лечь в случае чего…
Ну и солдат же ты! Боишься, что в тебя будут стрелять! А ведь солдату должно как раз быть приятно, когда в него стреляют. Потому что, чем чаще неприятель стреляет, тем скорее уменьшаются его боевые припасы. Это ведь всякому понятно. С каждым выстрелом, который дает по тебе неприятельский солдат, уменьшается его боеспособность. А он охотно должен стрелять в тебя потому, что ему не придется тащить на себе все патроны, да и бежать ему легче.
— А если у меня, скажем, дома хозяйство есть? — тяжко вздохнул Балоун.
— Наплюй ты на свое хозяйство! — воскликнул Швейк. — Дай себя лучше убить во славу его императорского величества. Неужели тебя этому не научили на военной службе?
— Нет, только упоминали, — простодушно ответил Балоун. — Нас только мурыжили на плацу, а потом-то мне и вовсе не приходилось слышать об этом, потому что меня назначили денщиком... Кабы еще император кормил нас лучше...
— Этакая ты свинья ненасытная, Балоун! Перед боем вообще совсем нельзя кормить солдат; это объяснил нам еще в учебной команде капитан Унтергриц. Он нам сколько раз говорил: «Слушайте, дурачье. Если случится когда-нибудь война и вам придется итти в бой, то смотрите, не объедайтесь перед боем. У кого брюхо полное да получит пулю в живот, тому капут, потому что вся похлебка и казенный хлеб после такого ранения выйдут наружу; у такого солдата сейчас же сделается воспаление, и ему крышка. А если у него в кишках пусто, то рана в живот для него сущие пустяки, словно оса ужалила».
— Ничего, — сказал Балоун, — у меня желудок скоро варит, и в нем много не остается. Я, братцы, могу съесть целое блюдо кнедликов со свининой и капустой, а через полчаса из меня выйдет не больше трех столовых ложек, а весь остальной материал расходуется во мне. Опять же грибы: у других они выходят целиком, а у меня и не подумают — так только, чуточку, а все остальное полностью расходится во мне... Во мне, друг, — обратился он к Швейку, — растворяются даже рыбьи кости и сливовые косточки. Один раз я нарочно сосчитал. Я съел семьдесят слив вместе с косточками, а потом, когда пришло время, я сосчитал, сколько вышло, и получилось, что больше половины так во мне и осталось.
Из уст Балоуна вырвался легкий вздох.
— Старуха моя готовила картофельные пышки со сливами и чуточкой творога, чтобы они были сытнее. Сама-то она любила их больше с маком, а я — с творогом, так что я даже как-то поколотил ее за то, что она не хотела уступить… Да, не умел я ценить свое семейное счастье!..
Балоун перевел дух, причмокнул, облизнулся и сказал печально и мягко:
— А знаешь, товарищ дорогой, теперь, когда все это так далеко, мне иногда кажется, что жена моя была права, — что они лучше с маком! Тогда-то мне все не нравилось, что мак у меня застревал между зуобов, а теперь мне думается: эх, кабы он туда попал!.. У меня с женой часто бывали крупные ссоры. Сколько раз ей приходилось плакать, когда я требовал, чтобы она положила в ливерную колбасу побольше майорану, и при этом я всегда начинал драться. Однажды я бедняжку так взлупил, что она два дня провалялась: ведь она не пожелала зарезать мне на ужин индюшку, а находила что с меня и курицы довольно… Ах, товарищ дорогой, — захныкал Балоун, — если бы мне теперь ливерной колбасы с майораном да курочку!.. А ты любишь укропный соус? Сколько у нас из-за этого самого соуса было скандалов — ужас! Ну, а теперь я оы его стал пить, как кофе.
Увлекшись этим р'зговором, Балоун мало-по-малу совсем забыл про окружавшие его мнимые опасности и, уже спускаясь в ночной тиши в Лисковицы, продолжал, не переставая, в возбуждении говорить Швейку о том, чего он прежде не умел ценить и чего бы ему хотелось теперь поесть, до того хотелось, что слеза прошибает.