– Это… Это… – бледнеет она и молчит.
– Говори!…
– Не скажу… – и еще пуще бледнеет. Бац – удар по лицу.
– Говори!
– Не скажу!
Бац-бац-бац, – раздаются удары.
Вдруг она, изловчившись, вырвалась, отбежала, да как захохочет, нагло так: так хохотала она, когда старик к ней приставал – по ночам.
– И чего это вы меня бьете? Сами не знаете, за что! Разве не видите, что эфта барынина тайна, а что коли рассказывать, так надо все по порядку: вот ужо вечером, – подмигнула она, – все расскажу; угожу вам: ефти предметы разложим мы по порядку, будем вино из сосудов пить, миловаться; а я уж для вас постараюсь! – тут она наклонилась к нему и, смеясь, зашептала что-то такое, отчего старик как-то весь просиял.
Динь-динь-динь – тою порой дребезжал уж который раз колокольчик: надо было идти отпирать; комнату заперли; оказался некстати гость по хлебным делам; волей-неволей заперся с ним Лука Силыч.
А во фруктовом саду Аннушка-Голубятня шепталась с Сухоруковым, с медником:
– Едак, Анна Кузьминишна, оставлять не след: никак, иетта, нельзя; с иестава часа, коли оставить, нам капут всем…
– Ох!
– Как ни охайте, а с ним порешить придется…
– Ох, не могу!
– Моей политичности вы доверьтесь: я еще не встречал человека умнее себя…
Молчание.
– Как-никак, а уж вы ему всыпьте.
– Не могу я всыпать…
– Нет уж, вы всыпьте: опять говорю – политичнее себя не встречал…
Молчание.
– Так, значит – так?…
____________________
– Выкушай, мой ненаглядный, мой любый, сладкого винца.
Звук поцелуя: еще, и еще…
– Аннушка моя, Аннушка, белогрудая Аннушка!
Звук поцелуя: еще.
– Вот тебе, радость моя, сладкое винцо; откушай еще… и еще… и еще…
Звук поцелуя: еще и еще…
Старик в одной исподней сорочке с волосатыми высушенными ногами; у него на коленях белогрудая Аннушка; на столе лазурный атлас, цветы, просфоры, чаша; два светильника горят по сторонам; двери заперты, шторы спущены. Издали бешено залилась Иванова колотушка.
– Выкушай, мой ненаглядный, еще сладкого винца: о, Господи!
– Что это ты так?
– В сердце кольнуло; ничего себе, кушай…
– Так, значит, «лепешк»-то моя по ночам молится в одной исподней сорочке? Ха-ха-ха!… – Хи-хи! – Аннушка прячет мертвенно бледное лицо у него в волосатой груди.
– Голубями зовут?
– Голубями, касатик…
– Ха, ха, ха!…
– Хи-хи! – раздается не то смех, не то визг на его волосатой груди.
– Что это ты вся дрожишь?
– Сердце покалывает…
Она поднимает чашу и подносит к его уже глупо отвисшим губам.
Колотушка бешено бьет под окнами: в тьму.
Солнце, большое, золотое, золотыми своими большими лучами моет сухой, чуть буреющий под солнцем луг, травка-муравка печется в лучах большого, большого солнца; здесь качается цветик на сухом и узком стебле; там зовет тебя белоствольная чаща берез и среди белых стволов – мхи, пни, листы; а копни листы здесь и там, шапочка выглянет на тебя грибная; старый березовик так и запросится в твою липовую кошелку; сладкая, осенняя, синичья пискотня – слышишь? А еще июль: но вся уже природа на тебя смотрит, тебе улыбается, шепчет березовым шепотом: «жди августа»… август плывет себе в шуме и шелесте времени: слышишь – времени шум? август уже посылает белочку на орешник; и месяц август несется в высоком небе треугольниками журавлей; слушай же, слушай, родимый, прощальный глас пролетающего лета!…
Среди махровых цветочков, березовых пенечков, стоит себе Фекла Матвеевна в блаженстве в тихом: безмятежно ручки сложила она на животе; солнце играет на платье ее шоколадного цвета, на вуалетке, на шляпке огромных размеров с вишневыми плодами; как богиня Помона [77], шествует умиленная Фекла Матвеевна среди даров лета благоприятных; духом исполнилось и сердце ее: ароматы щекочут ее нос; млеет она и слабеет она от сладкого, сладкого чиханья, а попик Вукол, шагающий вслед за нею в своей полотняной рясе, всякий раз возглашает после ее чиха:
– Исполать вам, Фекла Матвеевна!
На что Фекла Матвеевна стыдливо ответствует:
– Спасибо, отец Вукол: славный вы человек.
А у самой в мыслях иное: здесь, здесь места ароматные, места благодатные, места святые, духовные; здесь, здесь ныне зарождается радость всея Руси: Дух Свят. Зорко выглядывает купчиха из-за кустиков, кочек, канавок, – не увидит ли благодати.
Вот уж она в местах, святых, целебных – целебеевских; под ногами ее ручеек струйкой-гремучкой журчит; как ступила Фекла Матвеевна на бревно, перекинутое чрез ручей, возмутился ручей, зажужжукал водицей; побрызгивает водица, поварчивает, – промочила ножки Фекла Матвеевна.
– Осторожней, осторожней, матушка, здесь бревнышко-то качается: оступитесь, час не ровен! – суетится сзади нее попик. Не утерпел, подобрал рясу, да и прыг через ручей, рыженькой бороденкой потряхивает, посмеивается – руку купчихе протянул: смеется Фекла Матвеевна.
А там-то, тама-то – за ручьем: там вдаль убегает березовая просека; белые сажени сложенных дров, озаренные парчой солнечной: а в той в парче в золотой – вьется, крылышком бьется, гулькает белый голубок: на дровах уселся и побежал по поленцам: коготками по сухой коре – ца, ца, ца!…
– Вот места наши, матушка Фекла Матвеевна, – улыбается попик, отирая красным платком потное лицо: – благодать!…
Еще бы не благодать: помнит Фекла Матвеевна, как она вчера ехала в Целебеево, как всю дорогу она молилась; и как сердце ее стучало; только что приближались они к святому к месту, каждый пень на дороге принимал образ и подобие беса; всю дорогу Феклу Матвеевну обсвистывал ветер и гнал на нее сухую пыль, а из пыли – пни, кусты, сучки, как бесовские хари, в солнце кривились на нее злобно, все ее гнали обратно в Лихов; тут только Фекла Матвеевна поняла, сколь многие бесы грозят человеческому естеству: оку невидимые, вьются они над нами; только молитва, пост да чаянье святости, плоть истончая, самое телесное зрение наделяют зрением духовным; а при сем при духовном зрении каждый вещественный предмет образом становится и подобием предметов невидимых; это все Фекла Матвеевна вчера поняла, как приближалась из Лихова к Целебееву; всю дорогу вплоть до села обсадили ужасными бесами; словно застава недругов обложила святые места: от пенечка к пенечку – от беса к бесу: столько бесов в душу Феклы Матвеевны входили дорогой, сколько их в образе и подобии пней на дороге вставало под солнцем; но она неустанно молилась – и вот уже Фекла Матвеевна в Целебееве.
Здесь пошло все иное: еще за самоварчиком у попадьихи Фекла Матвеевна странные замечала случаи: кустики, избы, жестяной на избе петушок уставлялись ей в очи и задумчивой сладостью точно ей говорили:
– Гляди на меня; я храню тайну. – Село, пруд, из пологого лога выглянувшая крыша – все тайну хранило сих мест; попик и тот был словно иного, лучшего мира житель.
Вечером стояли они на целебеевском лугу, завился на лугу хоровод, оттопатывали ноги всякую пляску, а вокруг бежала травная волна, улюлюкал ветер вечерний, косматый прах вставал на дороге, а большой желтый месяц подымался над Целебеевом; он смотрел Фекле Матвеевне в душу и говорил: «смотри, молчи и таи»…
Ночью Фекле Матвеевне дано было видение сонное: столяр стал у ее изголовья; бледную над ней простирая руку, ей дал запрет о себе говорить и себя видеть; молча с ней столяр говорил глазами: «Я, мол, ныне в тайне великой, и видеть, и слышать, и думать обо мне ныне нельзя в сих местах»…
Утром Фекла Матвеевна, от сонного очнувшись видения, взяла свое намерение назад; еще она не готова посетить Кудеярова в его обиталище: ибо сие обиталище есть ныне святое святых; постороннему оку оно не доступно…
Так думала Фекла Матвеевна, обозревая с попиком святые места: что за места! Там синее блеснет озерцо, и к нему будто из слюды сбегают гремучки-струйки, там дерево свесит свой блекнущий лист, а в листе сладкая, осенняя синичья пискотня; луч золотой пал ей на грудь, а в луче в золотом пал ей на грудь жаркий и властный ток и будто бы приказанье невидимой власти: «Все, что ни будет отныне, хорошо: так надо».
– Так надо, – подтвердил и попик; но это он подтвердил ей иное; попик стоял перед лужей и показывал Фекле Матвеевне, как надлежало через лужу переходить: но Фекла Матвеевна, процветя улыбкою ангелов, сладко и нежно блеснула глазами на попика: «Так надо, так надо», – и попала ножкою в грязь.
Попик же думал: «Возись вот с этой дурехой, все только улыбается, а чего она улыбается?»…
А солнце большое, золотое своими большими лучами мыло сухую траву; а месяц август несся в высоком небе треугольником журавлей; и слушай – родимый, прощальный глас улетающего лета…
Едва сели они в поповском смородиннике за самовар, едва попадьиха, кланяясь униженно, расставила пред лепехой постный сахар, мед золотой, над которым кружились полосатые осы, в то время, как кирпичом вычищенный самовар в медном лоске своем безобразил лицо купчихи, как у поповского палисадника привязал коня примчавшийся нарочный; он быстро подбежал к столу и подал записку; в записке же Феклу Матвеевну извещали о том, что муж ее, Лука Силыч, в ночь занемог, а теперь у него отнялись язык, руки и ноги.