Он очень меня любит. Пожалуй, даже чересчур. Я предпочла бы чуть меньше ласк и больше разумности. Будь у меня выбор, я хотела бы, чтобы во мне видели не столько предмет для обожания, сколько верную подругу, но жаловаться я не стану. Боюсь только, что в его чувстве пылкость заменяет глубину. Иногда оно мне представляется костром из сухого хвороста, а не ровно и долго горящим углем. Пылает жарко и ярко, но что, если он угаснет, оставив только горстку золы? Что я буду делать? Но нет! Этого не случится. Я твердо решила, что не позволю ему угаснуть, и, наверное, у меня есть такая власть. А потому выкину эту мысль из головы немедленно. Однако не могу не признать, что Артур себялюбив. Впрочем, огорчаюсь я гораздо меньше, чем можно было бы предположить. Ведь раз я люблю его так сильно, то мне легко извинить ему любовь к самому себе. Он ищет удовольствий, а для меня радость доставлять ему их. И если я сожалею об этой стороне его натуры, то из-за него, а не из-за себя.
В первый раз он показал мне себя с этой стороны во время свадебного путешествия. Он всячески старался его ускорить — все на континенте было ему знакомо, многое утратило в его глазах былой интерес, а другое и вовсе никогда не интересовало. И вот, быстро проехав часть Франции и часть Италии, я вернулась на родину почти столь же невежественной, какой была, не узнав ни людей, ни обычаев этих стран и лишь чуть-чуть ознакомившись с некоторыми их достопримечательностями. Моя голова шла кругом от пестрой смены впечатлений. Некоторые, правда, оказывались более глубокими и приятными, чем другие, но к ним примешивалась горечь, потому что мне не только не удавалось разделить их с моим спутником, но, напротив, он сердился, когда я выражала интерес к чему-либо, что видела или хотела увидеть. Как! Значит, мне может нравиться что-то, кроме него?
В Париже мы почти не задержались, а в Риме он не позволил мне осмотреть и десятой части красот и древностей. Он говорил, что ему не терпится увезти меня домой, в Грасдейл-Мэнор, где я буду всецело принадлежать ему одному, такая же наивная, чарующая однолюбка, которой он меня узнал. И, словно я — хрупкая бабочка, он опасался, что соприкосновение с обществом, особенно в Париже и в Риме, может стереть серебристую пыльцу с моих крыльев. Тем более что — как он не постеснялся мне сказать — и там есть дамы, которые выцарапают ему глаза, если увидят его со мной.
Разумеется, мне все это досаждало. Однако причиной было не столько разочарование в моих ожиданиях, сколько разочарование в нем и еще необходимость придумывать для моих друзей всяческие объяснения, почему я увидела и узнала так мало, не бросая при этом ни малейшей тени на моего спутника. Но когда мы вернулись домой — в мой новый восхитительный дом, — я была так счастлива, а он был так мил, что я от души все ему простила. И начала даже думать, что мое счастье слишком уж велико, а мой муж слишком уж хорош для меня, если вообще не для этого мира, как вдруг на второе воскресенье после нашего приезда сюда он ужаснул меня новым безрассудным требованием. Мы возвращались после утренней службы пешком, так как день был приятно-морозный, а от церкви до дома совсем близко, и я распорядилась не закладывать кареты.
— Хелен, — сказал он мне с непривычной серьезностью, — я не совсем тобой доволен.
Я осведомилась, в чем моя вина.
— Но ты обещаешь исправиться, если я тебе расскажу?
— Да, если это в моих силах и не противно установлениям Всевышнего.
— Вот-вот! Об этом я и говорю. Ты любишь меня не всем сердцем.
— Я не понимаю, Артур… надеюсь, что не понимаю. Объясни, какие мои поступки, какие слова…
— Дело не в твоих поступках или словах, а в тебе самой. Ты слишком уж набожна. Нет, набожность в женщинах мне нравится, и твое благочестие, на мой взгляд, придает тебе особое очарование, но им, как и всем хорошим, не следует злоупотреблять. Вера в женщине, как я считаю, не должна брать верха над преданностью ее земному владыке. Вера должна очищать ее душу, придавать ей эфирность, но не настолько, чтобы сердце ее совсем опустело и она поднялась выше всех человеческих чувств.
— И я — я! — выше всех человеческих чувств?
— Нет, радость моя, но святости ты набираешься больше, чем мне хотелось бы. Вот все эти два часа я думал о тебе, старался перехватить твой взгляд, а ты была так поглощена своими молитвами, что даже ни разу не удосужилась посмотреть на меня! Право же, как тут не взревновать к твоему Творцу — а это ведь большой грех, как ты знаешь. Так ради спасения моей души не давай пищи столь дурным страстям!
— Все свое сердце, всю душу я отдам Творцу, если смогу, — ответила я. — А тебе ни на гран более того, что дозволяет Он. Да кто вы такой, сударь, что возводите себя в боги и дерзаете оспаривать мое сердце у Того, Кому я обязана всем, что у меня есть, самой собой, всеми былыми и будущими дарованными мне благами — и вами в том числе, если вы и вправду благо, в чем я склонна усомниться!
— Не будь ко мне столь строга, Хелен, и пожалей мою руку — ты так ее сжала, что она будет вся в синяках.
— Артур, — продолжала я, разжимая пальцы, которыми стиснула его руку у локтя, — ты меня и вполовину так не любишь, как я тебя, и все же люби ты меня даже гораздо меньше, я не сетовала бы, если бы ты больше любил Творца. Я возликовала бы, если бы увидела, что, жарко молясь, ты забыл обо мне. Но, конечно, я ничего не потеряла бы: ведь чем больше любил бы ты Господа, тем глубже и преданнее была бы твоя любовь ко мне!
На это он только засмеялся, поцеловал мне руку и назвал меня милой мечтательницей. А потом снял шляпу и добавил:
— Но скажи, Хелен, что делать человеку с такой головой? Ничего дурного я в ней не заметила, но когда он положил мою ладонь себе на макушку, она опустилась, приминая пышные кудри, слишком уж низко — особенно в середине.
— Как видишь, я не предназначен стать святым, — объяснил он со смехом. — Если Бог хотел, чтобы я был набожен, почему он не снабдил меня шишкой благочестия?
— Ты уподобляешься рабу, — ответила я, — который вместо того, чтобы во имя своего господина употребить в дело доверенный ему один талант, вернул его, не приумножив, а в оправдание сказал, что он ведь знает его, как человека жестокого, который жнет, где не сеял, и собирает, где не рассыпал. Кому меньше дано, с того меньше и спросится, но от нас всех требуется вся мера усердия, на какое мы способны. И набожность, и вера, и надежда, и совесть, и разум, и все остальное, из чего слагается характер истинного христианина, тебе даны, лишь бы употребить их в дело. Но любые наши таланты умножаются от употребления, все наклонности как к хорошему, так и к дурному развиваются, когда им следуют. Поэтому если ты предпочтешь следовать дурным наклонностям (или тем, которые могут обратиться во зло), пока они не возьмут над тобой полную власть, а все хорошие подавляешь, пока они совсем не зачахнут, то винить тебе, кроме себя, будет некого. Но ведь тебе дарованы таланты, Артур, — природные качества сердца, ума и характера, которым могут позавидовать многие более праведные христиане, если бы только ты употребил их для служения Господу. Нет, я не жду от тебя суровой набожности, но ведь можно быть хорошим христианином, оставаясь веселым, счастливым человеком!
— Ты изрекаешь истины, как оракул, Хелен. Все это бесспорно. Однако послушай: я голоден и передо мной стоит недурной сытный обед, а мне говорят, чтобы я от него отказался, и тогда завтра смогу вволю объедаться всякими деликатесами и сладостями. Так вот: во-первых, мне просто не хочется ждать завтрашнего дня, раз я могу утолить голод сейчас же. Во-вторых, нынешние дымящиеся передо мною кушанья более мне по вкусу, чем обещанные мне тонкие лакомства. В-третьих, завтрашнего пира я ведь не вижу, так как же я могу быть уверен, что это не сказочка, придуманная елейным ханжой, который советует мне воздержаться от готового обеда, чтобы забрать все лучшие яства себе? В-четвертых, ведь стол этот накрыт для кого-то, а как говорит Соломон: «И то благо, чтоб есть и пить». В-пятых, с твоего разрешения, я сяду и утолю мой нынешний голод, а завтра пусть сам о себе позаботится. Да и кто знает, может быть, и тот пир все равно от меня не уйдет.
— Но ведь никто не требует, чтобы ты совсем не прикасался к сегодняшнему обеду! Тебе же только советуют вкушать эти более грубые кушанья умеренно, чтобы ты мог полностью насладиться изысканнейшими блюдами на следующий день. Если же вопреки этим советам ты предпочтешь объедаться и обпиваться сию же минуту, точно скот, и в результате здоровая пища превратится в отраву, так кого же надо будет винить, если на следующий день, испытывая невыразимые мучения из-за вчерашнего обжорства и пьянства, ты увидишь, как более умеренные люди наслаждаются теми изысканными деликатесами, попробовать которые ты не в силах?
— Бесспорно, бесспорно, моя святая покровительница. И все-таки наш друг Соломон говорит: «Нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться».