— Бесспорно, бесспорно, моя святая покровительница. И все-таки наш друг Соломон говорит: «Нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться».
— И он же, — возразила я, — говорит: «Веселись, юноша, в юности твоей и ходи по путям сердца твоего и по видению очей твоих; только знай, что за все это Бог приведет тебя на суд».
— Ну, послушай, Хелен, я уверен, что все последнее время был очень хорошим. Что ты видишь во мне дурного и что, по-твоему, мне следует делать?
— Ничего, кроме того, что ты делаешь, Артур. Все твои поступки пока не оставляют желать ничего лучшего. Но мне очень хотелось бы, чтобы переменился образ твоих мыслей, чтобы ты укрепился против соблазнов, не называл бы зло добром, а добро — злом. Я бы так хотела, чтобы ты думал глубже, видел дальше и целился выше, чем теперь!
Тем временем мы дошли до наших дверей, и я умолкла, горячо со слезами обняла его и поднялась к себе снять мантилью и шляпку. Больше я ничего об этих предметах говорить не хотела, чтобы не вызвать у него отвращения и к ним, и к себе.
25 марта. Артуру начинает надоедать — нет, надеюсь, не я, но тихая праздная жизнь, которую он ведет. И не удивительно, ведь у него здесь так мало развлечений! Он ничего не читает, кроме газет и журналов, предназначенных для любителей охоты и прочего в том же роде. А когда застает меня с книгой в руках, немедленно заставляет ее отложить. В хорошую погоду он обычно находит приятные способы коротать время, но в дождливые дни — а выпадают они часто — просто больно смотреть, как он скучает. Я всячески стараюсь развлекать его, но ему совершенно неинтересно то, о чем мне особенно нравится разговаривать. А с другой стороны, он любит говорить о том, что мне никак не может быть интересно или даже меня раздражает, и вот это-то доставляет ему особенное удовольствие. Его любимое развлечение — сесть или разлечься возле меня на диване и забавлять меня рассказами о своих прошлых романах, с особенным вкусом описывая, как ему удалось погубить какую-нибудь доверчивую девушку или притворной дружбой отвести глаза ничего не подозревающего мужа. А когда я не могу сдержать ужаса и негодования, он объявляет, что я просто его ревную, и хохочет до слез. Сначала я приходила в бешенство или рыдала, но, обнаружив, что веселость его тем бурнее, чем сильнее мой гнев или волнение, я теперь пытаюсь скрывать свои чувства и выслушивать его признания молча, с холодным пренебрежением. Но он догадывается по моему лицу о том, как я терзаюсь, и горечь, которую вызывает в моей душе его недостойное поведение, приписывает мукам разгоряченной ревности. Когда же эта забава ему приедается или у него возникает опасение, что мое дурное расположение духа может стать и ему в тягость, он принимается целовать меня и улещивать! Как мне неприятны подобные ласки! Это же удвоенное себялюбие! Бесчувственность и ко мне, и к тем, кому он прежде клялся в любви. В подобные минуты у меня порой сердце сжимается в безумном отчаянии, и я спрашиваю себя: «Хелен, что ты наделала?!» Но я укоряю этот внутренний голос, отгоняю одолевающие меня непрошенные мысли: ведь будь он даже в десять раз более чувственным и недоступным для благородных, высоких мыслей, я твердо знаю, что у меня нет права жаловаться. И я не жалуюсь, и никогда не буду. Я все еще его люблю и буду любить. И я не жалею и никогда не пожалею, что связала свою судьбу с его судьбой.
4 апреля. Мы поссорились по-настоящему. Вот как это произошло. Артур мало-помалу рассказал мне все подробности своей интриги с леди Ф. — той самой интриги, в которую я отказалась поверить. Однако некоторым утешением мне послужило то, что в этом случае ее вина была больше, чем его. Он был тогда еще совсем юным, и, если сказал правду, первый шаг принадлежал ей. Я ее возненавидела: ведь таким развращенным его во многом сделала она! И вот, когда на днях он снова заговорил о ней, я умоляла его перестать, потому что не выношу даже звука ее имени.
— Но не потому, что ты ее любил, Артур, пойми же! А потому, что она губила тебя и обманывала мужа. Настоящее чудовище! Тебе должно быть стыдно даже упоминать о ней!
Но он принялся ее защищать: муж у нее был дряхлый старик — о какой же любви могла идти речь?
— Тогда почему она вышла за него? — спросила я.
— Ради его денег.
— Еще одно непростительное преступление, которое усугублялось тем, что она торжественно клялась любить и почитать его. Преступная клятва!
— Ты уж слишком сурова к бедняжке, — засмеялся он. — Но успокойся, Хелен, мне она теперь безразлична. Да и ни одну из них я не любил и вполовину так сильно, как тебя. А потому тебе нечего бояться, что и ты окажешься покинутой.
— Если бы ты рассказал мне все раньше, Артур, то у тебя бы не было такой возможности. Я бы ее тебе не дала.
— Неужели, радость моя?
— Нет. Ни за что.
Он недоверчиво засмеялся.
— Как бы я хотела, чтобы у меня было средство убедить тебя в этом сейчас! — вскричала я, вскочила и в первый раз (надеюсь, ив последний) пожалела, что вышла за него.
— Хелен, — сказал он уже серьезно, — а понимаешь ли ты, что я, если бы поверил тебе, очень рассердился бы? Но, благодарение Небу, ты не можешь меня обмануть. Хоть ты вся побелела и сверкаешь на меня глазами, как разъяренная тигрица, твое сердечко я знаю чуть-чуть лучше, чем ты сама.
Я молча ушла к себе и заперлась. Примерно через полчаса он подошел к двери, подергал ручку, а потом постучался.
— Хелен, ты меня не впустишь? — сказал он.
— Нет. Ты меня больно ранил, и до утра я ни видеть, ни слышать тебя не хочу.
Он замер, словно растерявшись или не зная, как ответить на такие слова, а затем повернулся и ушел. После обеда прошел всего час. Я знала, как скучно ему будет весь вечер сидеть одному, и от этой мысли мой гнев незаметно остыл, но от своего решения я не отступила, твердо положив показать ему, что мое сердце вовсе у него не в рабстве, — что я смогу прожить без него, если захочу. Я села и написала длинное письмо тетушке, разумеется, ни словом не упомянув о том, что случилось сегодня. В начале одиннадцатого я вновь услышала его шаги, но он прошел мимо моей двери к себе в гардеробную и заперся там на ночь.
Мне было немножко страшно, как мы встретимся утром, и я ощутила некоторое разочарование, когда увидела, что он входит в столовую, весело улыбаясь.
— Все еще сердишься, Хелен? — спросил он, подходя, словно намереваясь меня поцеловать. Я холодно отвернулась к столу и начала наливать кофе, заметив, что он поздно спустился к завтраку.
Он присвистнул, отошел к окну и несколько минут любовался очаровательным видом угрюмых серых туч, дождевых струй, залитого водой газона и голых древесных веток, с которых падали бесчисленные капли. Несколько раз прокляв погоду, он сел завтракать. Отхлебнув кофе, он буркнул, что он ч-ски холоден.
— Так ты бы пил его сразу, — сказала я.
Он ничего не ответил, и завтрак продолжался в молчании. Нам обоим стало легче, когда принесли почту: газету и несколько писем. Два были адресованы мне, и он молча перебросил их через стол. Одно было от моего брата, другое от Милисент Харгрейв, которая сейчас в Лондоне вместе с матерью. Письма, которые получил он, были, по-моему, все деловые и, видимо, не очень приятные, так как он смял их и сунул в карман, бормоча выражения, за которые в любое другое время я бы ему попеняла. Затем, развернув газету, он до конца завтрака и довольно долго после делал вид, будто всецело поглощен чтением.
До полудня у меня нашлось достаточно занятий — прочесть письма, ответить на них, отдать распоряжения слугам. После второго завтрака я села рисовать, а после обеда до отхода ко сну читала. Тем временем бедный Артур не мог найти для себя ни развлечения, ни дела. Он пытался изобразить, будто занят не меньше меня и совсем не скучает, и не будь погода такой уж скверной, конечно, приказал бы оседлать лошадь, отправился бы куда-нибудь подальше — неважно куда — и вернулся бы только вечером. А если бы в окрестностях проживала барышня или дама любого возраста от пятнадцати до сорока пяти лет, он, несомненно, попробовал бы отомстить мне и развлечься, затеяв с ней отчаянный флирт. Но поскольку волей судеб и к большому моему тайному удовлетворению ни то, ни другое возможно не было, то страдал он невыносимо. Кончив зевать над газетой и нацарапав крротенькие ответы на еще более короткие письма, до конца утра и весь день он бродил по комнатам, смотрел на тучи, ругал дождь, попеременно ласкал, дразнил и осыпал проклятиями своих собак, порой бросался на диван с книгой, но даже не трудился толком ее открыть и очень часто посматривал на меня, как он полагал, незаметно, в надежде различить на моем лице следы слез или другие признаки сожалений и терзаний. Но я сумела до конца дня сохранять безмятежный, хотя и серьезный вид. Я уже не сердилась, а от души его жалела и очень хотела помириться. Но я твердо решила, что первый шаг должен сделать он или хотя бы как-то показать, что раскаивается и чувствует себя виноватым. Ведь начни первой я, это только пощекотало бы его самодовольство, укрепило высокомерие и свело на нет урок, который я хотела ему преподать.