Ознакомительная версия.
Она заговорила, скрывая за словами суть, — не то лукавая девушка, заботливая дочь, не то беглянка, спасающаяся от преступного финала:
— Но послушай, папа, ты же не можешь и дальше жить один. Ты стареешь. Тебе понадобится… в смысле, ты скажешь, что секс — это банально, но как ты обходишься, я имею в виду…
И вот тут-то, пока она глядела на него, не в силах отвести взгляда от его лица, сурового мужественного рта, орлиного клюва, от глаз, для которых она наверняка была так же непроницаема, как кирпич, — пока обе ее руки были прикованы к бокам раскачивающимися пакетами, ее восхитительное, идиотское тело проснулось, и перед ним поднялись ее груди, не скованные бюстгальтером, и их уязвимые, нежные, непослушные, покоряющие соски затвердели и подняли ткань ее рубашки, подав знак не менее ясный, чем крик. Она увидела, как он отводит взгляд, смещает его вниз, на ее вспыхнувшее лицо и горло, и останавливает как раз на этом откровенном знаке. Ее рот открылся, закрылся, снова открылся.
— Как ты…
После этих слов, которые она едва расслышала сквозь пульсацию крови в ушах, Софи увидела, что его глаза поднялись к ее глазам. Его щеки тоже покраснели, руки подались назад и стиснули подлокотники вращающегося кресла. Он вздернул плечо, будто для того, чтобы отгородиться от нее, и теперь смотрел как бы через него. Затем, словно демонстрируя свою свободу, бесстрашие, способность произнести все, что может считаться непроизносимым, он заговорил, глядя ей прямо в лицо. Он даже чуть повернул кресло, показывая, что ничем не заслонен от нее, даже плечом. Его слова, подобно ударам, разъединяли, разрушали их обоих, вышвыривали ее из комнаты, где он играл в свои игрушки, из кабинета, в который не было доступа людям.
— Как я обхожусь? — Затем, с шипящей ненавистью: — Хочешь знать? Правда? Я мастурбирую.
Так они и застыли — он, сгорбившийся в кресле, прикованный к месту своими руками, она, около двери, прикованная к месту своими пакетами. Двигаясь с неестественной размеренностью, словно манекен, марионетка, которой сам же и управлял, он переменил позу, опустив взгляд на шахматную машину, развернув и подав вперед тело, подняв одну за другой руки с подлокотников кресла, — образец человека, поглощенного своими занятиями, своей работой, своим делом, своим всем. Тем, для чего создан человек.
Софи стояла, и существо, жившее у выхода из туннеля, сейчас никак не давало о себе знать. Всеми чувствами владела внешняя девушка. Ее лицо сморщилось, под глазами и в глазах скапливалась влага.
Она сглотнула, посмотрела в окно, потом вновь на безучастный профиль отца.
— А мы все — нет?
Отец не отвечал, направив застывший взгляд на шахматную машину. В правую руку он взял ручку, готовый писать — но что? Рука и ручка застыли, слегка вздрагивая. Софи почувствовала, что изнутри будто налилась свинцом, преисполнившись неожиданной и непонятной боли; буря эмоций, бушевавшая в комнате, приняла почти что материальную форму, форму куба, ограниченного стенами, непонятного во всем, кроме одного — глубокой трещины, прошедшей между ними двумя, через то, чего не существовало, нет-нет, даже не могло существовать, — это был разрыв, прощание, а катись-ка ты к черту, жестокий и презрительный волевой акт.
— Что ж…
Ее ноги будто прилипли к полу, намертво приклеились. Она оторвала их, от усилия пошатнувшись, развернулась — ее слегка занесло от тяжести в обеих руках — и занялась идиотской проблемой, как распахнуть ногой дверь, а потом закрыть ее за собой. Когда дверь скрыла от нее безмолвную фигуру с дрожащей рукой, Софи пронеслась через холл, ухитрилась открыть стеклянную дверь, затворила ее, как и первую дверь, ногой, едва не скатилась по ступенькам, поспешила по асфальтовой дорожке под кустами, мимо буйства розмарина с мятой и чахлых роз, затерявшихся среди собственных стеблей. По узкой лестнице она поднялась в старую комнату со слуховыми окнами и провалилась в уютную прохладу дивана. Потом она расплакалась в ярости на весь мир. И сквозь эту ярость услышала внутри себя невысказанную фразу: избыть все, что произошло, можно только преступлением; и она принялась искать среди своих горячих слез, своей ярости и ненависти преступление, которое могло бы стать подходящей развязкой, и когда оно всплыло на поверхность ее сознания, долго рассматривала его. Сперва по садовой дорожке прошла девушка (не та, что с тухлым яйцом в руке), в своем девичьем теле, со своим запахом и со своей нежной грудью, она смеялась и шла — обратно в холл, к двери — распахнула ее и со смехом предложила ему то, что у нее было; а затем настоящее, облеченное плотью девичье тело побрело вниз по ступенькам и по тропинке вслед за призраком девушки, вверх по лестнице, открыло стеклянную дверь; а пишущая машинка стучала и стучала, как заведенная, в кабинете, но она не могла, не могла, ее тело не хотело, не хотело, и она пошла прочь, вся в слезах, вернулась на затхлый диван и легла, неспособная на преступление, исходящая ненавистью, совершенно материальной, горечью отдающей во рту и в желудке, хуже, чем горечью, — обжигающей кислотой.
Наконец не осталось ни мыслей, ни чувств, только ощущение, не описание и не осуждение, — голое и бесстрастное «я», или, может быть, «оно». Затем вернулась внутренняя безымянная тварь, существо, сидевшее в ней всегда и выглядывавшее наружу. Бесконечно долго оно смотрело из туннеля и тоже знало о черном пространстве за затылком, которое тянулось, расширяясь, пока было куда тянуться. Тварь проанализировала неудавшееся преступление, взяла на заметку; поняла, что для преступления будут другие возможности, и даже произнесла (безмолвно) слово.
Скоро.
К Софи вернулось ощущение дивана, комнаты, своего тела, своей заурядности. Она почувствовала, что в щеку врезалась поперек складка от покрывала, врезалась так глубоко, что щека набухла от прилившей крови ярости, ненависти и стыда. Она поднялась, опустила ноги на пол, подошла к зеркалу — вот он, этот отпечаток складки на лице, почти такой же красный, как покрасневшая от слез кожа вокруг глаз.
Сшита из красной ткани.
Кто это сказал? Тетя? Тони? Мама? Он?
Она очень оживленно заговорила сама с собой.
— Так не пойдет, старушка! Нужно привести себя в порядок, верно? Первый долг девушки — выглядеть как конфетка, как пышечка, иначе что подумает наш дорогой жених или наш милый дружок? Или наш родной…
Кто-то очень тихо поднимался по деревянной лестнице. Ноги почти не издавали звука, только ступени чуть-чуть поскрипывали под весом тела. Софи увидела, как в проеме возникают голова, лицо, плечи. На голове были темные и кудрявые волосы, как у нее самой. Под волосами — темные глаза на хрупком лице. Шарф, расстегнутый длинный плащ, из-под которого выглядывает слишком вольный для Гринфилда брючный костюм с брюками, заправленными в высокие ботинки на каблуках. Девушка поднялась на последнюю ступеньку и остановилась, глядя на Софи без выражения. Софи ответила на ее взгляд. Обе они молчали.
Софи порылась в сумке, достала помаду и зеркало и принялась приводить в порядок лицо. Это заняло много времени. Добившись желаемого, она убрала вещи в сумку и отряхнула руки. Потом приветливо заговорила:
— Мне будет посложней спрятать волосы под парик. Да еще контактные линзы. Или ты постриглась?
— Нет.
— Палестина… Куба… А потом… Я знаю, откуда ты приехала.
Слабый, далекий голос из-за прикрытия лица, на котором косметикой было нарисовано другое лицо:
— Ясное дело.
— Настала очередь Англии, верно? Надменные, мерзкие ублюдки!
— Мы прикидываем. Осматриваемся.
Словно демонстрируя это, Тони прошлась по комнате, всматриваясь в те места на стене, где когда-то висели картинки. И Софи сразу же почувствовала ликование, проснувшееся в глубинах ее тела и неудержимо рвущееся наружу.
— Ты его видела?
Тони покачала головой и оторвала клочок картинки, оставшийся на штукатурке. Ликование вскипало и ширилось.
— Ты писала: «Ты нужна нам». Итак?
— Что «итак»?
— У тебя есть люди. Деньги. Есть ведь?
Не двигаясь с места, Тони опустилась на край дивана — очень медленно. Она ждала. Софи посмотрела через слуховое окошко на слепые стекла старого дома.
— А у меня — информация. План. Идеи. Могу продать.
Теперь она, в свою очередь, медленно опустилась на диван, лицом к таинственным контактным линзам.
— Моя дражайшая, дражайшая Антония! Опять все сначала! Мы снова будем всем друг для друга!
По соседству с усадьбой Спраусона, у дальней стены книжного магазина Гудчайлда, сидел Сим Гудчайлд и пытался размышлять о Первоосновах. Никто не бродил вдоль книжных полок и не отвлекал его, так что размышлять, вроде бы, было несложно. Но, как повторял про себя Сим, самолеты, каждую минуту с ревом заходящие на посадку в Лондонском аэропорту, и чудовищные континентальные грузовики, норовящие разнести по камешку Старый мост, делали любую умственную деятельность невозможной. Более того, Сим знал, что после минуты-другой размышлений о Первоосновах (иногда он называл это возвращением в прошлое) он наверняка собьется на мысли о своем избыточном весе, о лысине, о порезе на левой стороне подбородка, приобретенном утром во время бритья. Конечно, ты мог бы поработать, — говорил он себе. Например, устроить небольшую перестановку, повалять дурака, переклеивая ценники в жалкой попытке угнаться на костылях за инфляцией. Только такие мысли и остаются возможными среди городского шума, если еще к тому же ты лыс, стар и одышлив. Можно еще изобразить из себя делового человека, обдумать стратегию бизнеса. Нефтяные акции надежны, и дохода с них хватит до конца его жизни — на хлеб и масло, хотя и не на варенье. Доходов с магазина на варенье тоже не хватит. Что же делать? Как заманить пакистанцев? А черных? Какой блестящий и неповторимый ход в торговле антикварными книгами оторвет толпы белых людей от телевизоров и снова заставит читать старые книги? Как убедить людей в красоте, привлекательности, в человечности, присущей красиво переплетенным томам? Да. Обо всем этом можно думать, несмотря на шум и гам, но только не о Первоосновах.
Ознакомительная версия.