Когда машина тронулась, Жюстин наклонилась вперед и потянула его за рукав. «Есть разговор, только шепотом», — сказала она тихо, хотя подслушивать их все равно было некому: Нессим с Нарузом говорили о чем-то своем, и достаточно резко (голос Наруза с характерным мальчишеским надломом), Атэна была занята Пьером, мелодичный смех. «Тото… послушай, окажи мне услугу сегодня ночью, очень меня обяжешь. Я тебя пометила мелом, вот здесь, сзади, на рукаве. Позднее, когда бал начнется, я отдам тебе мое кольцо. Ш-ш. Я хочу исчезнуть на час или около того. Тихо, перестань хихикать». Тото повизгивал, задыхаясь, из-под бархатного капюшона. «А ты сможешь заводить шашни с кем тебе угодно, дорогой Тото, и все от моего имени. Ты согласен?»
Он откинул капюшон — на лице восторг, в глазах пляшут чертики, губы в скользкой злой улыбке сводника. «Конечно!» — прошептал он в ответ, весь уже захваченный, весь предвкушение. Безликий клобук — голос Жюстин, как голос оракула, наделил его своей особой красотой, красотой черепа, — кивал ему сквозь заверть бликов пролетающих в окошке фонарей. Болтовня и смех в машине, как тишина пустыни, оберегали разговор от посторонних. «Так ты согласен?» — «Ну, разумеется, моя дорогая».
Двоих мужчин в масках на переднем сиденье можно было бы принять за средневековых аббатов — привычный спор о теологических тонкостях. Атэна, оглушенная и поглощенная сама собой, болтала с Пьером. «Конечно, конечно!»
Жюстин взяла его за руку и перевернула задом наперед рукав, чтобы показать меловую метку. «Так я на тебя рассчитываю, — с той же властной хрипотцою в голосе и по-прежнему шепотом. — Не подведи меня!» Он тоже схватил ее за руку, поднес к губам игривым жестом купидона и поцеловал кольцо, снятое когда-то с пальца скелета византийского юноши, как целуют икону, свершившую наконец желанное, долгожданное чудо: ему предстояло из мужчины стать женщиной. Рассмеявшись вдруг, он едва ли не крикнул: «И что бы я ни натворил — грех падет на твою голову. Ты проведешь остаток дней…»
«Тише».
«А в чем дело? — встрепенулась Атэна Траша, учуяв шутку или же скандальную новость, достойную ее ушей. — О чьих грехах ты говоришь, Тото?»
«О моих собственных, — восторженно откликнулся из темноты Тото. — О чьих еще?» Жюстин откинулась на спинку сиденья, по-прежнему скрытая под капюшоном, и молчала. «Как мы долго едем», — сказала Атэна и снова повернулась к Пьеру. Машина свернула к воротам особняка, луч света выхватил из тьмы инталию (цвет топленого молока), резкой светотенью вычертив Пана, насилующего козу: руки вцепились в рога, голова в экстазе откинута назад. «Так не забудь», — сказала Жюстин снова, в последний раз позволив ему восторженно стиснуть ей пальцы. «Не забудь», — задержав еще ненадолго свои украшенные перстнями пальцы в его, прохладных и вялых, как сосцы дойной коровы. «Ты ведь расскажешь мне потом, если случится что-то особенное, правда?» Он только и мог пробормотать в ответ: «Ты чудо, чудо, чудо», — целуя кольцо со страстью нимфоманки, ощутившей внизу живота знакомую пульсацию.
Войдя в бальную залу, компания почти сразу распалась, как айсберг разламывается на куски под давлением теплых токов Гольфстрима и части его расходятся друг от друга все дальше и дальше. Восторженно кричащую Атэну унесло вдруг в самую давку гигантского роста домино, изрыгающее на ходу из-под капюшона невероятнейшие богохульства. Нессим, Наруз, Пьер — все они внезапно обратились в иероглифы, ключ утерян, и окунулись в лишенный форм и смыслов мир случайных встреч, маска к маске, — как некая новая форма насекомой жизни. Белая метка на рукаве Тото мелькнула еще раз-другой в толпе, все дальше и дальше, как бутылочная пробка на стремнине; и кольцо Жюстин — тоже (мне предстояло охотиться за ним весь вечер).
Черный джаз обрушился на залу и завертел всех и вся, погнал сквозь хаос безумных па, под барабанную чушь, под скрежет саксофонов, под вокал. Духи тьмы, казалось, победили окончательно, в клочья разодрав дневные ипостаси умов и душ, навеки утопив танцоров в одиноких темных озерцах канувших невозвратимо эго, выпустив на нолю полиморфные страсти Города. На илистых мелководьях бывших когда-то личными чувств и мыслей хозяйничали теперь иные существа, цепная свора Александрии — соленого мертвого озера, окруженного с трех сторон молчаливой, тихой, с распахнутыми настежь глазами пустыней, уходящей дальше, дальше, в Африку, под мертвою луной.
Запертые наглухо в одиночных камерах масок, мы принялись рыскать из комнаты в комнату, с этажа на этаж ярко освещенного особняка в поисках нам одним попятных отличительных знаков, держа наготове чувства, как кинжалы; розы, приколотой на рукав домино, кольца, шарфа, цветной бусинки. Что-нибудь, хотя бы что-нибудь, чтоб отличить любимого в толпе. Клобуки и маски, как зримые символы потаенных наших «я», сопутствовали нам, сосредоточенным и нищим в духе, — так отцы-пустынники искали Бога. И медленно, с неодолимой непреложной тяжестью, чугунный маховик карнавального бала понемногу набрал ход, то вознося нас, то бросая вниз. Тут и там, как искра смысла в темном тексте, вдруг мелькнет знакомое лицо, знакомый голос: тореро, пьющий в коридоре виски, окликнет тебя со знакомой чуть заметной шепелявинкой — Тони Умбада; или Поццо ди Борго на секунду скинет маску, чтобы успокоить жену: та дрожит и на грани истерики. Снаружи, на темном газоне у пруда, сидит одинокий Амариль, он тоже дрожит и ждет. Маску он снять не решился из опасения, что лицо его может разочаровать, а то и отпугнуть ее, буде она все-таки придет на свидание, назначенное год назад. Если ты влюбился в маску, будучи в маске сам… у кого из вас первого достанет смелости ее снять? Может, таким влюбленным имеет смысл навсегда остаться в масках? (Мысли бегут взапуски в сентиментальной голове Амариля… Чем больше мук, тем крепче чувство.)
Впечатляющих размеров прачка в подозрительно знакомой шляпе и мужских ботинках (Помбаль, ну конечно же!) загнала в дальний угол у камина плюгавенького римского центуриона и поливает его отборной бранью — жестяным каким-то попугайским голосом. Вот еще словечко долетело: «Salaud». [85] Тщедушный генеральный консул порывисто взмахивает руками, пытается протестовать, рвется на свободу, но если уж Помбаль в кого вцепился… Зрелище — высший класс. С центуриона слетает каска; Помбаль водружает его на эстраду и начинает ритмично ударять костлявым его превосходительства задом в большой барабан, целуя притом самого господина посла взасос. Представляю, как он сейчас ликует. До конца досмотреть не удается — смыкается толпа, домино пополам с конфетти, с серпантином, и стирает Помбаля, как мокрой тряпкой с грифельной доски. Мы как сардины в банке, тело к телу, капюшон в капюшон, глаза в глаза. Жюстин так и не видно.
Старина Тиресий,
Нет никого любезней,
Нужней и бесполезней,
Чем
Старина Тиресий.
Где-то около двух часов пополуночи занимается пожар — виной тому один из каминов на втором этаже, но, честно говоря, ничего серьезного не происходит, и пожар даже веселит нашу публику совершеннейшей своей уместностью. Суетятся слуги, и сразу же их оказывается как-то слишком много; потом я замечаю самого Червони: он, без маски, бежит вверх по лестнице — и тут же где-то рядом заливается трелью телефон. Повалил вдруг откуда-то дым, как серная пыль из бездонной шахты, клубами. Буквально через несколько минут подъехала пожарная машина со включенной сиреной, и холл заполонили маскарадные фигуры pompiers [86] с топорами и ведрами. Встреченные бурею восторга, они — топоры наизготовку — прошествовали наверх, к камину, и мужественно разнесли его на куски. Другая часть того же племени взобралась на крышу и принялась лить воду, ведро за ведром, в дымоход. Весь второй этаж тут же погрузился в некое подобие лондонского смога — дым, копоть, водяной пар. Со всех сторон, крича от восторга, в туман сбежались маски и принялись выплясывать, как дервиши. Те маленькие недоразумения, без которых праздник не праздник. Я вдруг поймал себя на том, что кричу со всеми вместе. Должно быть, я к тому времени уже изрядно выпил.
В большой, увешанной гобеленами комнате звенел и звенел телефон, иголочкой прокалывая шум. Я увидел, как слуга снял трубку, поднес ее к уху, потом положил с телефоном рядом и, как охотничий пес, пошел рыскать по комнатам, пока наконец не вернулся с Нессимом, улыбающимся и без маски. Нессим сказал что-то в трубку, быстро и нетерпеливо. Потом точно так же положил ее на столик, дошел до большой бальной залы и с порога принялся внимательно оглядывать танцующих. «Случилось что-то?» — спросил я, подходя к нему и скидывая на ходу капюшон. Он улыбнулся и покачал головой. «Никак не найду Жюстин. Клеа рвется с ней поговорить. Ты ее не видел?» Да уж, вопрос так вопрос! — я целый вечер только и делал, что искал ее кольцо, — безрезультатно. Мы постояли еще, вглядываясь в медленный хаос танцующих пар, внимательно, как два рыбака в ожидании поклевки. «Нет», — сказал он, и я отозвался: «Нет». Подошел Пьер Бальбз, встал рядом и тоже снял капюшон: «Я танцевал с ней минуту назад. Вышла, должно быть».