Я лет сорок уже не заглядывал в Уолхем Грин и не знаю, каков он нынче, но в 1914 году у него был свой стиль, совершенно отличный от соседних районов Челси, Фулхема или Западного Кенсингтона. Этот грязноватый и нищий квартал был полон веселья и принимал все, кроме благопристойной скуки. Он служил западным форпостом старинного царства лондонских кокни. За футбольным нолем у Стэмфордского моста и мюзик-холла Грэнвилл (куда ниже классом, чем наши «Эмпайры», — дядя Ник и глядеть бы на него не стал) громоздились ларьки и ручные тележки, и по утрам толстухи пили здесь портер у дверей кабачков. Мне никогда не попадался квартал, где было бы столько разносчиков газет. На Фулхем-роуд и у Челси располагались иноземного вида ресторанчики, где за восемнадцать пенсов можно было купить пять разных блюд из сала. Наши дома возвышались на углу, как раз там, где автобусы поворачивали к Парсонс Грин и Бишопс Пэлес; здесь обитала местная аристократия — вроде фокусника из труппы Гэнги Дана или Симпсонов, но простой люд нам не завидовал: они вообще никому не завидовали — здесь не носили воротничков и корсетов, в любое время дня пили пиво, эль и крепкий портер; мужчины говорили о футболе и скачках, женщины судачили о беременностях и хворобах.
Отсюда каждый понедельник я с утра отправлялся в один из отдаленных «Эмпайров», если удавалось, ехал автобусом, а если нет — шел пешком, отмеряя милю за милей по скучным улицам, которые, на мой взгляд, были бичом и кошмаром Лондона. Понедельник всегда казался долгим и утомительным, потому что после репетиции, удостоверившись, что для вечернего представления все готово, надо было решать, возвращаться ли к себе в Уолхем Грин или идти на Вест-Энд; и если не шел сильный дождь, то я старался убить день, обследуя безликие пригороды, где пил пиво в кабачках, которые стояли здесь с незапамятных времен. И хотя в те первые недели я, может быть, слишком много думал о Джули и о наших встречах, но во время представлений работал на совесть, сознавая, что с моей скромной помощью дядя Ник на целых двадцать минут озаряет светом жизнь людей, захлопнутых в западне большого города. Пусть это было дешево и глупо — все эти его индийские храмы и магия, а его ясный, острый ум был направлен только на обман зрителей, — пусть так: но он нес им чудо и минуты жгучей радости, когда невозможное становилось для них явью.
Недели через три-четыре в ежедневной суете поездок и выступлений наметился определенный ритм: с дядей Ником и Сисси отношения были несколько натянутые, но достаточно дружеские (он продолжал готовить номер с карликом-двойником); по утрам и днем я изредка бывал в картинных галереях, но рисовать почти не пытался; Джули обычно звонила мне из своего окраинного «Эмпайра», и середину дня, а порой и всю ночь, я нежился в ее гнездышке. Теперь было время и поговорить, но встречались мы по-прежнему только для любви. Я лишь потом понял, что наше любовное безумие, зов плоти стал такой всепоглощающей страстью, которая затушевала и обесцветила все тона и краски Лондона, так что я жил и двигался словно в полусне. Но вот настал день, когда крыша моего нового мирка вдруг рухнула и погребла меня под собой. У меня записано, когда это случилось — в воскресенье 1-го марта.
Было часов десять вечера, мы находились в ее спальне — розовом шелковом гнездышке, без единого острого угла или кричащего тона. Джули уже разделась и лежала в постели, глядя на меня из-под опущенных ресниц. Я тоже начал было раздеваться, но залюбовался красивым изгибом ее бедер; в первый и, как оказалось, в последний раз после рождественского дня в Ноттингеме я испытывал чисто эстетическое наслаждение от совершенства форм и красоты ее тела. Я попытался объяснить ей свои ощущения, а она смеялась, и потому мы оба, наверно, не слышали, как в квартиру кто-то вошел — дверь была незаперта; их было двое, они ступали тихо и осторожно и ворвались в спальню — без пальто, с непокрытыми головами, видно, выскочили из поджидавшей машины. Первым вбежал Томми Бимиш, весь белый, с горящими от бешенства и выпитого вина глазами. О втором могу сказать только, что это был широкоплечий здоровяк.
— Нет, Томми, нет! — вскрикнула Джули и повернулась к нему спиной. В воздухе свистнула трость. Томми крикнул:
— Ах ты, неверная шлюха, наконец-то я накрыл тебя.
Трость полоснула ее по спине, и она вскрикнула снова, еще громче. Я бросился вперед, чтобы остановить его, но здоровяк преградил мне дорогу. Я стал его отталкивать, но не мог сдвинуть с места и пустил в ход кулаки. В ту же секунду вся комната словно обрушилась на меня, рот наполнился кровью, я упал навзничь и, падая, уже знал, что с ним мне не сладить. Но я слышал, как кричала Джули, и вне себя от ярости кинулся на него снова; тут уж он наподдал мне как следует: мне показалось, что у меня снесено все лицо, я отлетел в сторону, ударился о стену и свалился на пол.
— Хватит, Томми, ради Бога, прекрати. — Голос широкоплечего доносился откуда-то издалека. — Такого уговора не было.
— Ладно, Тэд. Бросаю. — Я с трудом приоткрыл один глаз и увидел Томми: он весь дрожал, изо рта бежала пена. — Заткнись и не тронь меня. Я развлекаюсь! О, это великолепно!..
Может, они говорили еще что-нибудь, но я ничего не разобрал, так как меня начало рвать. Потом я услышал, как здоровяк сказал:
— Пойдем отсюда, Томми. Не нравится мне все это. — Затем он, видно, повернулся ко мне. — Неплохой удар, мальчуган. Но вес не тот и не сумел закрыться. Пошли, Томми.
Сквозь всхлипывания Джули я слышал, как Томми орал:
— Теперь я скажу тебе, что я делал всю неделю, пока вы тут резвились. Я репетировал свой номер с другой, и завтра она начнет играть, а ты убирайся подальше и уноси свой драный зад! Вот так!
Я все еще лежал у стены, скорчившись, и, проходя мимо, он ткнул меня тростью в лицо.
— Что, доигрался, разбойник? Будешь знать, что такое стычка с экс-чемпионом в тяжелом весе.
— Закругляйся, Томми, — сердито оборвал его боксер. — Идем.
И они вышли, хлопнув дверью. Мне показалось, что время остановилось.
Прежде всего надо было заняться собой, иначе я бы все перемазал кровью. Я через силу встал, шатаясь, дотащился до ванной комнаты, осторожно обтер губкой лицо, выплюнул кровь с желчью, прополоскал рот; но дурнота не проходила. Однако кровь мне удалось остановить, и тогда я взял губку и чистое полотенце и потащился в комнату, еле живой и такой же беспомощный, как после первого удара. Джули, все еще всхлипывая, лежала ничком, и вся спина ее была исполосована.
— Я не знаю, что делать с твоей спиной, Джули, — начал я, еле ворочая распухшим языком.
— Уходи! уходи! уходи! — Слова звучали глухо: она лежала, уткнувшись лицом в подушку, не поворачивая головы, и твердила, чтобы я ушел.
— Я не могу уйти и оставить тебя в таком виде. Дай я сперва обмою тебе спину, а потом поищу какую-нибудь мазь или…
— Не надо, уходи.
Я не знал, что еще сказать, и молча ждал.
Тогда она повернулась ко мне. Лицо ее выглядело чуть лучше моего, но тоже распухло и казалось совсем чужим.
— Ну ладно. Не знаю, есть ли там мазь… Взгляни сам. Но прежде налей мне чего-нибудь покрепче.
Проглотив полстакана неразбавленного виски, она попросила еще, а я тем временем пошел искать мазь. После второй порции виски я напоил ее водой, и теперь она была как в тумане и с трудом понимала, о чем мы говорили, пока я смазывал ее израненную спину.
— Как ты мог допустить, чтобы он меня так отделал? — Вот первый вопрос, который она задала.
— Да разве ты не видела? — сказал я. — Он же привел с собой борца-тяжеловеса. Я только пальцем шевельнул, как он всю душу из меня вытряс. Взгляни на меня… Нет, лучше не надо.
— Томми совсем спятил, — сказала она через несколько минут. — Как же я раньше не заметила… По всем его поступкам и намерениям. Он кончит в желтом доме. Вот увидишь. Но откуда он узнал, что мы здесь? Наверно, выследил.
— Думаю, да. Или пошел на риск. Но он ведь не просто мстил тебе. Он наслаждался… Он сам так сказал. И это — главное. Даже его дружку-боксеру стало противно.
— Он выгнал меня, ты слышал? Он ведь так сказал? Тут я бессильна. В контракте указаны гастроли, а о лондонских выступлениях ни слова.
— Но ты же не могла бы выступать с ним, Джули.
— Да, да, я знаю. Но пока что я снова в Лондоне и без работы.
Она заплакала. Я пытался утешить ее, но она сказала, чтобы я не смел ее трогать, она не желает, чтобы ее трогали. Все-таки я помог ей надеть ночную сорочку и лечь в постель. Теперь она хотела только одного — остаться одной и заснуть, — после такого количества виски глаза ее слипались, — и умоляла, чтобы я хорошенько запер дверь и ушел. Я обещал запереть дверь снаружи и бросить ключ в почтовый ящик. Я не успел выйти из комнаты, как она отвернулась к стене и уже спала крепким сном, только копна темных волос рассыпалась по подушке.