Добрейший доктор протянул мистеру Уикфильду руку, и тот держал ее некоторое время, поникнув головой.
— Несомненно, — заговорил Уриа, извиваясь, как угорь, — касаться такого дела чрезвычайно неприятно для каждого из нас, но раз уж мы зашли так далеко, то я позволю себе указать на то, что и Копперфильд замечал это.
Я повернулся к нему и спросил, как смеет он ссылаться на меня.
— О! Это очень похвально с вашей стороны, Копперфильд, — ответил Уриа, продолжая извиваться, — и мы все знаем, какой у вас чудесный характер, но, сознайтесь, вы очень хорошо меня поняли, когда я тогда вечером говорил об этом. Да, Копперфильд, вы прекрасно поняли, не отрицайте этого! Конечно, вы делаете это с наилучшими намерениями, но все-таки лучше вам не делать этого, Копперфильд!
На мгновение кроткие глаза добрейшего доктора остановились на мне, и я почувствовал, что он не мог не прочесть на моем лице былых воспоминаний и сомнений, — они слишком ясно были написаны на нем. Но не стоило жалеть об этом: тут ничего нельзя было исправить, нельзя было отказаться от того, что он прочел на моем лице.
Снова водворилось молчание. Наконец доктор встал, два-три раза прошелся по комнате, затем вернулся к тому месту, где стояло его кресло, прислонился к спинке и, поднося время от времени носовой платок к влажным глазам, стал говорить с таким безыскусственным благородством, которое, по-моему, делало ему больше чести, чем если бы он вздумал скрывать свою скорбь.
— Я виноват, — начал он, — думаю, что даже очень виноваит. Я подверг любимое мной существо испытаниям и подозрениям, которым без меня оно никогда не подвергалось бы.
Уриа засопел, вероятно желая выразить этим сочувствие.
— Если бы не я, никогда Анни не стала бы предметом таких подозрений, — продолжал доктор. — Джентльмены, вы знаете, я стар, а сейчас чувствую, что мне не для чего больше жить. Но головой ручаюсь, да, головой, за честь и верность дорогой мне женщины.
Не думаю, чтобы среди лучших представителей рыцарства и самых идеальных романтических типов, когда-либо изображенных художниками, нашелся такой, который мог бы сказать это с более трогательным достоинством, чем сказал прямодушный старый доктор.
— Но, — продолжал он, — если прежде у меня были какие-нибудь иллюзии на этот счет, то в настоящее время, поразмыслив, я не могу отрицать, что вовлек эту женщину в несчастный для нее брак. Я человек, совершенно не привыкший наблюдать, и потому я более склонен доверять наблюдениям людей разного возраста и разного положения, чем своим собственным.
Я и раньше упоминал, что меня всегда восхищали его кротость и доброта к молодой жене, но теперь эта благородная нежность, с которой он говорил о ней, то почти благоговение, с которым он отвергал малейшее сомнение в ее невиновности, еще гораздо больше возвысили его в моих глазах.
— Я женился на этой молодой леди, когда она была еще очень юна, — рассказывал доктор. — Я взял ее, когда характер ее только складывался. Влиять на образование этого характера было для меня счастьем. Я хорошо знал ее отца, хорошо знал ее. Видя, какое это прекрасное, одаренное существо, я учил ее, чему только мог. Теперь я боюсь, что поступил очень дурно, как бы злоупотребив (неумышленно, конечно,) ее благодарностью в привязанностью ко мне, и в душе горячо прошу у нее прощения!
Он прошелся по комнате и стал на прежнее место. Взволнованный он дрожащей рукой оперся о кресло и глухим голосом снова, заговорил:
— Я думал, что буду служить для нее как бы прибежищем среди опасностей и превратностей жизни. Я уверил себя, что, несмотря на разницу в годах, она будет жить со мной спокойно и счастливо. Я не закрывал глаз на то, что наступит момент, когда я ее покину еще молодой и красивой, но уже созревшей! Поверьте, джентльмены, я думал об этом.
Благородство и великодушие преобразили невзрачную фигуру старика, и каждое слово его дышало силой.
— Жизнь моя с этой молодой леди была очень счастлива. До самого сегодняшнего вечера я не переставал благословлять тот день, в который я совершил — теперь вижу — такую великую к ней несправедливость.
Тут голос его стал слабеть и совсем замолк. Через несколько минут он снова нашел в себе силы продолжать:
— Пробудившись теперь от своих грез, — я ведь всю жизнь предавался им то в одной, то в другой области, — я вижу, как естественно ей с некоторым сожалением думать о своем сверстнике и товарище детства. Боюсь, весьма правдоподобно, что она порой, глядя на него, с невинным вздохом рисует себе, как все могло бы быть иначе, не будь меня в ее жизни. За последний, тяжело пережитый мною час многое, что я видел раньше, но на что не обращал внимания, представилось мне в новом свете. Тем не менее, джентльмены, помните, что никогда не только сомнение, но даже намек на него не должен коснуться имени дорогой мне женщины.
На короткое время глаза его загорелись и голос окреп. Помолчав немного, он снова начал:
— Теперь мне остается одно — переносить покорно, насколько я в силах, сознание причиненного мною зла. Не мне надо упрекать ее, а ей — меня. Отныне мой долг — спасти ее от жестоких подозрений, возможных, видимо, даже у моих друзей, Чем уединеннее мы будем жить, тем легче мне будет выполнить этот долг. А когда настанет время мне умереть, — дай господи, чтобы это было только скорее! — и этим освободить ее от пут, я с безграничным доверием и любовью взгляну на ее благородное лицо и навеки закрою глаза с радостной мыслью о том, что ее ожидают впереди более светлые, более счастливые дни…
Я не видел доктора из-за слез, до того я был растроган его добротой, простотой, жаром, с каким говорил он. Направляясь к двери, старик прибавил:
— Джентльмены, я открыл вам свое сердце. Надеюсь, что вы с уважением отнесетесь к моим чувствам. Мы никогда больше не будем касаться того, о чем говорили сегодня. А теперь, Уикфильд, дайте мне опереться на руку старого друга и проводите меня наверх.
Мистер Уикфильд поспешил исполнить его просьбу, и оба они тихо вышли, не проронив ни слова. Уриа проводил их глазами.
— Ну, мистер Копперфильд, — сказал Уриа, с добродушным видом поворачиваясь ко мне, — дело приняло несколько иной оборот, чем можно было ожидать, из-за того, что старый ученый (а какой это прекрасный человек!) слеп, как крот. Но все равно: теперь, думается мне, семейка эта уже не страшна.
Достаточно было мне услышать самый звук его голоса, чтобы притти в такую ярость, в какую я никогда не приходил ни до этого, ни после.
— Мерзавец вы этакий! — закричал я. — Как посмели вы впутывать меня в свои низкие интриги? Как смеете вы, лживый подлец, и теперь говорить со мной так, как будто я с вами заодно?
Мы стояли друг против друга. И я ясно читал на его физиономии скрытое торжество, что, впрочем, не было для меня неожиданностью. Я прекрасно знал, что он нарочно сделал вид, будто я в курсе его интриг, нарочно завлек меня в эту западню, чтобы поиздеваться надо мной. Но это уж было выше моих сил. Его тощая щека так заманчиво торчала передо мной, что я не выдержал и закатил ему пощечину.
Он схватил меня за руку, и мы стояли, глядя друг на друга. Долго мы так простояли, и у меня на глазах белые следы, оставшиеся на его щеке от моих пальцев, успели превратиться в багровые пятна.
— Копперфильд, — наконец произнес он едва слышно, — вы распрощались с вашим рассудком, что ли?
— С вами распрощался! — крикнул я, вырывая от него руку. — Отныне, собака вы этакая, я вас больше не знаю!
— Вот как! — проговорил он, невольно прикладывая руку к, очевидно, очень болевшей щеке, — Но, может быть, этого вы не в силах будете сделать. Однако какой вы неблагодарный, Копперфильд!
— Я не раз показывал вам, как я презираю вас, — сказал я, — сейчас я высказал это только более ясно. Мне нечего бояться, что вы станете вредить окружающим. Вы и так не перестаете это делать.
Он прекрасно понял, на что я намекаю, понял, что заставляло меня до сих пор быть сдержаннее с ним. Я даже думаю, не уверь меня сегодня вечером Агнесса, что она ни под каким видом не пойдет за нею, я, пожалуй, и теперь не дал бы ему пощечины и не сделал бы никаких намеков. Но, впрочем, это не так важно.
Haступило снова продолжительное молчание. В то время как он смотрел на меня, глаза его принимали все цвета, какие только могли усилить их безобразие.
— Копперфильд, — наконец заговорил он, отнимая руку oт щеки, вы всегда были против меня, еще тогда, когда жили у мистера Уикфильда. Я прекрасно это знаю.
— Вы можете думать, что вам угодно, ответил я, все еще охваченный неистовой яростью.
— А между тем, я всегда был расположен к вам, Копперфильд, — продолжал он.
Не удостоив его ответом, я взял шляпу и собрался уйти, когда он загородил мне дорогу, став перед дверью.
— Копперфильд, — сказал он, — для ссоры нужны две стороны, а я не хочу быть одной из них.