— Копперфильд, — сказал он, — для ссоры нужны две стороны, а я не хочу быть одной из них.
— Убирайтесь к чoрту! — крикнул я.
— Не кричите так! — остановил он меня. — Вы потом будете сами жалеть об этом. Как можете вы подобным образом унижаться передо мной, выходя так из себя? Но я прощаю вам.
— Вот как! Вы меня прощаете? — с презрением бросил я.
— Да, я прощаю вам, и вы не в силах тут ничего поделать. Подумать только, как могли вы напасть на меня, человека, бывшего всегда вашим другом! Но, повторяю, ссора может быть, только когда две стороны враждебны, а я этого не желаю. Я хочу насильно остаться вашим другом! Теперь вы знаете, чего можете ждать от меня.
Необходимость вести разговор вполголоса, из-за боязни в такой поздний час разбудить весь дом, не улучшила моего настроения, хотя ярость моя начала уже несколько остывать.
Сказав ему, что я и впредь жду oт него того, чего всегда ждал и в чем никогда не ошибался, я вышел, причем так прижал его дверью, словно он был грецким орехом, который я хотел раздавить. Но ему также надо было итти ночевать к своей матери, и не успел я сделать нескольких сот шагов, как он нагнал меня.
— А ведь, по правде сказать, Копперфильд, вы сейчас в незавидном положении, — сказал он мне на ухо, так как я продолжал итти, не поворачивая головы.
Я сознавал, что он прав, и это еще больше выводило меня из себя.
— Поступок ваш далеко не красив, а вы никак не можете запретить мне простить вас. Я не намерен говорить об этом матушке и вообще кому бы то ни было на свете. Я решил простить вас. Но меня удивляет, как могли вы поднять руку на человека, который, вы знали, был всегда так смиренен!
Я тут почувствовал себя чуть ли не ничтожнее его. Мерзавец знал меня лучше, чем я сам себя. Ответь он ударом или бранью, мне было бы несравненно легче, а он своим смирением как бы поджаривал меня на медленном огне, и я промучился добрую половину ночи.
Утром, когда я вышел на улицу, еще только звонили к ранней обедне, но Уриа уже прогуливался со своей маменькой. Он обратился ко мне так, словно между нами ровно ничего не произошло, и что оставалось мне делать, как не ответить ему! Я так сильно ударил его, что, видимо, разбил зубы. Во всяком случае, щека его была повязана черным шелковым платком, поверх которого он нахлобучил шляпу. Нельзя сказать, чтобы это очень красило его. Потом я узнал, что в понедельник утром он ездил в Лондон рвать себе зуб. Хочу надеяться, что это был коренной.
Доктор Стронг объявил, что он не совсем здоров, и все время, пока у него гостили мистер Уикфильд с дочерью, большую часть дня проводил один в своей комнате. Только через неделю после отъезда Уикфильдов мы принялись с доктором за нашу обычную работу. Накануне он передал мне в незапечатанном конверте записку, где в нескольких ласковых словах просил меня никогда не упоминать о том, что говорилось в тот вечер. Я об этом рассказал только одной бабушке — никому другому. Мог ли я о таких вещах говорить с Агнессой! И, конечно, она не подозревала о том, что произошло.
Я был также уверен, что ничего об этом не ведает и миссис Стронг. В течение нескольких недель я не замечал в ней ни малейшей перемены. Но тем не менее перемена эта совершалась так же медленно, как надвигается туча в безветренную погоду. Сначала, казалось, ее удивляло нежное сострадание, с которым доктор говорил с нею. Не меньше удивило ее то, что он настаивал на приезде к ним ее матери, мотивируя это тем, что та внесет некоторое разнообразие в монотонность ее жизни. Часто, когда, бывало, мы с доктором работаем, а она тут же сидит подле нас, я замечал, что она вдруг оставит свое рукоделье и бросит на мужа тот памятный для меня взгляд. Потом я не раз видел, как она вдруг поднимется и уйдет им комнаты, с глазами, полными слез. Мало помалу какая то пагубная тень стала с каждым днем, все сгущаясь, омрачать ее красоту. Миссис Марклегем переселилась к ним в дом, но она только безумолку болтала, а замечать ничего не замечала.
Когда с Анни, прежде, как солнце, озарявшей дом доктора, произошла перемена, то и доктор стал казаться и стал как-то серьезнее. Однако его кротость, спокойная доброта, нежная заботливость о жене только еще больше возросли, если это вообще было возможно.
Однажды утром, в день рождения Анни, когда она, придя в кабинет, где мы работали над нашим словарем, села у окна, доктор подошел к ней, взял ее обеими руками за голову, поцеловал и, видимо, чувствуя себя слишком растроганным, поспешно вышел. Она долго, неподвижно, словно статуя, простояла на том месте, где он ее оставил, а потом, склонив голову, всплеснула руками и горько, горько заплакала.
После этого мне иногда казалось, что когда мы с ней остаемся один, ей хочется заговорить со мной о чем-то. Но так она никогда и не заговорила. Доктор беспрестанно предлагал Анни с матерью разные развлечения. Миссис Марклегем, большая до них охотница, была в восторге и восхваляла зятя до небес за его желание повеселить женушку. Но Анни безучастно шла туда, куда ее вели, а в сущности, качалось, ничто ее не занимало.
Я не знал, что и думать. В таком же недоумении была и бабушка. Это заставило ее пройти по нашим комнатам разновременно миль сто. Но что являлось более всего удивительным, так это то, что единственно, кто мог внести некоторое облегчение в таинственное семейное горе Стронгов, был мистер Дик.
Замечал ли мистер Дик то, что происходило в доме Стронгов, что думал он об этом, я не могу сказать, да он и сам вев состоянии был бы помочь мне разобраться в этом деле. Но мистер Дик питал безграничное благоговение к доктору Стронгу. А в истинной привязанности, если ее чувствует к человеку даже какое-нибудь животное, всегда проявляется такая тонкая наблюдательность, которая может дать несколько очков вперед даже самому острому уму. И вот благодаря этому, если можно так выразиться, «рассудку сердца» и сверкнули, быть может, в голове мистера Дика лучи истины.
С гордостью вступил он в прежние свои права прогуливаться с доктором по саду, как, бывало, делал это на «докторской» аллее в Кентербери. Прогулки эти до того нравились мистеру Дику, что он начал вставать раньше по утрам, чтобы посвящать им больше времени. Он и прежде бывал счастливейшим человеком, когда доктор читал ему выдержки из своего замечательного творения — словаря. Теперь же он чувствовал себя совершенно несчастным, пока доктор не вытаскивал из кармана листики этого словаря и не начинал читать их. Когда мы с доктором бывали погружены в нашу работу, мистер Дик обыкновенно проводил время с миссис Стронг, ухаживал за ее цветами, полол ей грядки. Он, вероятно, не произносил и дюжины слов в течение часа, но тихое участие, светившееся на его задумчивом лице, проникало в душу обоих супругов. Каждый из них знал, что другой любит Дика и Дик любит их обоих. И он стал для них тем, чем никто не мог быть, — связующим звеном.
Как сейчас вижу мистера Дика с его глубокомысленным лицом, когда он прогуливается по саду с доктором Стронгом. С каким восторгом вслушивается он в головоломные, совершенно непонятные для него греческие слова. А вот он несет за Анни огромную лейку с водой; вот он, ползая по земле на четвереньках, в большущих перчатках полет грядки, усердно вырывая среди крошечных растеньиц микроскопическую травку. И всем этим он лучше иного мудрого философа умел деликатно показать ей свою дружбу. Участие, верность и любовь как бы лились из каждой дырочки его лейки. Помню, как, инстинктивно чувствуя несчастье этой семьи, он сам стал разумнее: в саду Стронгов он никогда не заикался о голове злосчастного короля Карла, всей душой стремился быть полезным и, смутно понимая, что между супругами Стронг что-то неладно, жаждал примирить их. Когда я вспоминаю все это, мне делается даже несколько стыдно, что этот не совсем нормальный человек был полезнее меня, с моим здравым умом.
— Никто, кроме меня, Трот, не знает, что это за человек! — с гордостью восклицала бабушка, когда мы с ней заговаривали об этом. — Вот увидите: Дик еще покажет себя!
Прежде чем закончить эту главу, я должен рассказать еще об одном обстоятельстве.
Когда в доме доктора гостили Уикфильды, мне бросилось в глаза, что каждое утро почтальон приносил два-три письма для Уриа Гиппа. Он, пользуясь перерывом в работе, продолжал жить в Хайгейте, пока здесь оставался его компаньон. Все эти письма были от мистера Микобера, который, судя по конвертам, уже успел приобрести круглый канцелярский почерк. На основании этих незначительных признаков я с радостью заключил было, что мистер Микобер преуспевает, и потому был очень удивлен, получив от его милой супруги письмо такого содержания:
«Кентербери. Понедельник вечером.
Дорогой мистер Копперфильд! Вы, наверное, будете удивлены, получив это письмо. Еще больше удивит вас его содержание. Но, пожалуй, наиболее поразит вас то, что я прошу все сообщаемое вам держать в строжайшем секрете. Как жена и мать я должна облегчить свою душу. Не желая советоваться со своими родичами (и без того относящимися недоброжелательно к мистеру Микоберу), я не знаю никого, к кому я могла бы обратиться с таким доверием, как к моему старому другу и бывшему жильцу.