– Давай, Зорька, давай!
Когда вымя набухало и теленок стоял рядом с матерью, не перестававшей ласково лизать его, начиналась дойка и шла До тех пор, пока ведро не наполнялось молоком.
И снова куплет:
Вкуса чистой воды не узнать
Тому, кто из тапары пьет.
Счастья в жизни тому не видать,
Кто на чужбине невесту найдет.
А телятник Хесусито выкрикивал:
– Лилия, Лилия!
И начинали доить следующую корову.
Светало, и по мере того как поднималось солнце и воздух приходил в движение, к утренней свежести, запаху навоза и пению доильщиков примешивались другие запахи и звуки: аромат трав, увлажненных росой, душистый запах цветущих парагуатанов, резкий крик каррао в прибрежных зарослях, далекое пение петуха, трели иволги и параулаты.
Вечером стада возвращались в коррали. Над саванной протянулись последние лучи солнца, слышны голоса пастухов. Коровы идут с полным выменем, и у дверей корраля их уже ждут нетерпеливые телята. Ремихио оглядывает коров, прикидывает, сколько арроб сыра получится из удоя. Стоя в дверях загона, Хесусито смотрит в саванну и слушает пение пастухов – долгую, протяжную мелодию, музыку просторных, диких земель.
Но вот однажды Ремихио явился в господский дом. Он был мрачен и, не говоря ни слова, опустился на стул.
– С чем пришел, старик? – спросил Сантос.
Сыровар ответил, медленно выговаривая страшные слова: – Пришел сказать, что прошлой ночью ягуар загрыз моего внучка. Доильщики ушли на вечеринку, и на ферме остались только мы с Хесусито. Когда я проснулся от крика мальчонки, ягуар уже вцепился ему в горло. Я всадил нож в зверя, и когда взошло солнце, было двое мертвых: Хесусито и ягуар. Я пришел сказать, что теперь мне не для кого работать.
– Закройте ферму, Ремихио. Кроме вас, некому заниматься ею. Пусть скот дичает.
* * *
Окончился сбор пера, и Антонио сообщил результаты:
– Две арробы. Теперь можно подумать и об изгороди. При нынешних ценах на перо тысяч двадцать получите, а то и больше. Если не возражаете, я отправлю в город Кармелито. Он может закупить там и проволоку. У меня уже подсчитано, сколько потребуется. А пока поставим новые столбы вместо сгоревших. Конечно, если вы не передумали.
Идея цивилизации льяносов в голове у этого рутинера! Антонио Сандоваль, убежденный в необходимости изгороди! Да ведь именно об этом мечтал Сантос, приступая к реконструкции хозяйства. И он вернулся к своим смелым проектам, забытым из-за неотложных будничных дел.
Несколько дней спустя в саванне показались двое всадников.
– Это нездешние, – произнес Пахароте, вглядываясь.
– Кто же они? – спросил Венансио.
– Сами скажут. Видите, сюда направляются, – ответил Антонио.
Незнакомцы подъехали. Один из них держал на поводу еще одну лошадь.
«Конь Кармелито!» – удивленно подумали альтамирцы; в это время на галерею вышел Сантос.
– Вы доктор Лусардо? – спросил один из всадников. – Мы привезли вам неприятное известие от генерала Перналете, начальника Гражданского управления. Неподалеку от имения Эль Тотумо, в чапаррале, найден труп – похоже, кто-то из ваших работников. Правда, опознать не удалось, – труп уже разложился, да и самуро его порядком поклевали, – но люди увидели в саванне вот эту оседланную лошадь с вашим клеймом. Генерал велел отвести ее вам и сообщить о случившемся.
– Кармелито убили! – воскликнул Антонио с яростью и болью.
– А где его брат и перья, которые они везли с собой? – спросил Пахароте.
Посыльные переглянулись:
– В управлении неизвестно, что покойный ехал не один и вез ценный груз. Там думают, что он умер от удара. Но если у покойного было с собой добро, то мы сообщим об этом генералу, и он прикажет провести расследование.
– Значит, его еще не начинали? – спросил Сантос.
– Я вам говорю, там думают…
– Ну, довольно! Там всегда думают, как бы оставить преступление безнаказанным, – прервал Сантос. – Но на сей раз это не удастся.
На следующий день он отправился в Гражданское управление. Пришел час начать борьбу за справедливость в этой обширной вотчине насилия.
* * *
Узнав, что Сантос уехал, Марисела решила осуществить свое намерение: покинуть дом и вернуться в ранчо в пальмовой Роще Ла Чусмита, к прежней, единственно достойной ее жизни. Теперь она не переставала повторять:
– Лучше худое, чем латаное.
Лоренсо Баркеро подхватил мысль о переселении с решимостью безумца. Пора покончить с этим фарсом о его моральном перерождении. Его жизнь непоправимо разбита. Там, в лесном ранчо, он снова предастся пьянству. Там – трясина, которая должна поглотить его.
– Да, завтра же уйдем отсюда!
День спустя, на рассвете, воспользовавшись тем, что Антонио был в отлучке и не мог помешать их бегству, отец и дочь направились к пальмовой роще Ла Чусмита. За всю дорогу они не сказали ни слова; Лоренсо покачивался в такт шагам лошади, Марисела хмурилась. Только поравнявшись с рощей, Марисела оглянулась и, увидев, что строения Альтамиры скрылись за горизонтом, прошептала:
– Постараюсь внушить себе, что это был сон. Спешившись, Лоренсо сразу побрел к трясине, как делал
это и раньше между запоями, а Марисела, заглянув в ранчо, показавшееся ей теперь, после длительного пребывания в доме Лусардо, особенно убогим, принялась расседлывать лошадей, намереваясь оставить их здесь, пока за ними не приедут из Альтамиры. Она уже приготовилась привязать свою Рыжую, как– вдруг вспомнила, что Кармелито сравнил однажды укрощение Рыжей с ее собственным воспитанием, и тут же решила, что и Рыжая должна теперь вернуться к своей прежней жизни.
Она сняла с нее уздечку и приласкала со слезами на глазах:
– Все кончено, Рыжая! Ты – в саванну, я – опять в мою рощу.
И, отогнав лошадь, села на край колодца и дала волю слезам.
Рыжая осторожно отбежала в сторону, еще не веря в свою свободу, покаталась по песку, стряхнула его со своей светлой шерсти, коротко заржала, проскакала еще немного, остановилась и застыла, насторожив чуткие уши и вытянув шею. Наконец, убедившись, что ее в самом деле отпустили на волю, она простилась с хозяйкой коротким ржанием и исчезла в бескрайней саванне.
– Ну, хватит, – сказала себе Марисела, вытирая слезы. – Теперь – собирать хворост, как раньше. Кто рожден для печали, тому нечего думать о песнях.
Но если Рыжая легко вернулась к вольной жизни, то Мариселе было много труднее возобновить прежнее, полудикое существование.
Повседневные нужды и заботы о будущем усложняли ее 5кизнь и так настойчиво заявляли о себе, что, столкнувшись с ними, она испугалась возвращения в ранчо. Надо было не только раздобыть хворост и разжечь огонь, но и сварить обед, и восполнить недостающую утварь. Отчаяние и тоска последних дней помешали ей предусмотреть, что в ранчо надо будет готовить еду, стелить постель, ибо она уже не могла довольствоваться жалкой циновкой, да и от циновки-то ничего не осталось.
Что касается Лоренсо, то он был так далек от действительности, что не мог предвидеть этих безотлагательных нужд. К тому же, если была водка, – а об этом заботился мистер Дэнджер, – его уже ничто не интересовало.
Правда, теперь, как и раньше, лесные плоды могли заменить Мариселе хлеб, а в опавшей листве можно было найти корни юки и полусгнившие бананы; но эта грубая пища казалась ей несъедобной. Она уже не была прежней дикаркой, которая, не боясь лесной глуши, с хрустом ломая сучья, лезла в самую чащу или карабкалась на деревья, оспаривая корм у обезьян.
Энергии у нее было по-прежнему достаточно, но в Альтамире она научилась находить ей лучшее применение, и теперь речь шла не о том, чтобы копаться в валежнике или «мартышиичать» по деревьям, стремясь утолить голод, а обеспечить себе надежные н постоянные средства к существованию.
Сейчас она могла рассуждать спокойно и поэтому испытывала особую тревогу за будущее. Однажды ей пришло в голову спросить отца:
– Папа, имею я право потребовать от матери, чтобы она взяла на себя заботу о моем содержании? Она закапывает в землю кувшины с золотом, а нам с тобой есть нечего.
Лоренсо Баркеро с большим трудом собрался с мыслями, чтобы ответить связно:
– Права – никакого. В метрической записи она не значится твоей матерью. Она не хотела, чтобы записывали ее имя, и в бумагах упомянут один я…
Она прервала его:
– Значит, я даже не имею возможности доказать, что я – дочь ведьмы?
Отец долго смотрел на нее, потом пробормотал:
– Не имеешь.
В этом механическом повторении ее слов не чувствовалось и намека на осознание ответственности за судьбу дочери; Лоренсо как ни в чем не бывало вышел из ранчо и направился к дому мистера Дэнджера.
Раскаиваясь в жестокости своего нарочито обвиняющего вопроса, глядя, как отец удаляется нетвердой походкой, опустив руки вдоль «лишенного костей туловища», как говорили псе, кто знал Лоренсо, Марисела прошептала: