Он выговорил все это очень быстро, а замолчав, еще раз подвинул чашку Климу и, наблюдая, как брат наливает кофе, сказал тише и — с удивлением или сожалением:
— А я, знаешь, привык думать о тебе как о партийце.
И когда, в пятом году, ты сказал мне, что не большевик, я решил: конспирируешь…
От дальнейшего спас Клима Дронов, — он вбежал в комнату так, как будто его сильно толкнули в спину, взмахнул шапкой и пронзительно объявил:
— Сегодня ночью Пуришкевич, князь Юсупов и князек из Романовых, Дмитрий Павлов, убили Распутина.
Несколько секунд все трое молчали, затем Дронов, глядя на братьев, стирая шапкой снег с пальто, потребовал:
— Ну — что скажете, а?
Довольный тем, что Иван явился в неприятную минуту да еще с такой новостью, Клим Иванович Самгин усмехнулся:
— Ты кричишь об этом, как о событии мирового значения.
— Любопытно, — Дмитрий и второй раз произнес это слово вполголоса, а Дронов, снимая пальто, обиженно пробормотал:
— А — что, это — финал оперетки? Ты — сообрази: вчера они Распутина, а завтра — царя Николая.
Дмитрий, махнув рукой, вынул из кармана брюк серебряные часы без цепочки и, глядя на циферблат, сказал медленно и скучно:
— Романовых — много, всех истребить не успеют, который-нибудь испугается и предложит Гучковым-Милюковым: сажайте меня на престол, я буду слушаться ваших указаний.
— Конечно, событие незаурядное, — примирительно заметил Клим, Дронов возбужденно потирал руки, подпрыгивал, играл глазами, как бы стараясь спрятать их, Самгин наблюдал за ним, не понимая; чем испуган или доволен Иван?
Дмитрий, протянув руку брату, сказал:
— Мне — пора.
Дронов пошел вслед за ним и дал Климу Самгину время подумать:
«Мне следовало сказать ему: заходи или что-нибудь в этом роде. Но — нелепо разрешать брату посещать брата. Мы не ссорились», — успокоил он себя, прислушиваясь к разговору в прихожей.
— Как же я найду ее? — спрашивал Дронов. Дмитрий неохотно ответил:
— Я же говорю вам: укажет доктор Изаксон.
— Ага…
Возвратясь, Дронов быстро спросил:
— Как ты его находишь, а?
И раньше, чем Самгин нашел, как следует ответить, Дронов, бегая от стены к стене, точно мышь в мышеловке, забормотал, потирая руки:
— Я его помню таким… скромным. Трещит все, ломается. Революция лезет изо всех щелей. Революция… мобилизует. Правые — левеют, замечаешь, как влиятелен становится прогрессивный блок?
Слепо наткнулся на кресло, сел и, хлопая ладонями по коленям своим, вопросительно и неприятно остановил глаза на лице Самгина, — этим он заставил Клима Ивановича напомнить ему:
— Городской и земский съезды разогнаны.
— А — обыватели? Рабочие?
— Обыватели революции не делают. Рабочие — на фронтах.
Дронов, тяжело вздохнув, чмокнул губами.
— На фронтах тоже неладно. Дмитрий Иванов почти всю ночь рассказывал мне. Признаки — грозные. И убийство Распутина — не шуточка! Нет…
— Чего ты боишься? — спросил Самгин, усмехаясь.
— А я — не знаю, — сказал Дронов. — Я, может быть, и не боюсь.
Он встал, оглянулся, взял с дивана шапку и, глядя внутрь ее, сообщил, приподняв плечи:
— Завтра поеду в Ярославль. Поглядеть на Тосю. Смешно?
— Не очень.
— Да. Первая и единственная. Жил я с ней… замечательно хорошо. Почти три года, а мне скоро пятьдесят. И лет сорок прожил я… унизительно.
— Не ожидал, что ты заговоришь в таком… плачевном тоне, — насмешливо и сухо заметил Самгин.
— Расстроил меня Дмитрий Иванов, — пробормотал Дронов, надевая пальто, и, крякнув, произнес более внятно: — А знаешь, Клим Иванов, не легкое дело найти в жизни смысл.
Наконец он ушел, оставив Самгина утомленным и настроенным сердито. Он перешел в кабинет, сел писать апелляцию по делу, проигранному им в окружном суде. но не работалось. За окном посвистывал ветер, он все гуще сорил снегом, снег шаркал по стеклам, как бы нашептывая холодные, тревожные думы.
«Да, найти в жизни смысл не легко… Пути к смыслу страшно засорены словами, сугробами слов. Искусство, наука, политика — Тримутри, Санкта Тринита — Святая Троица. Человек живет всегда для чего-то и не умеет жить для себя, никто не учил его этой мудрости». Он вспомнил, что на тему о человеке для себя интересно говорил Кумов: «Его я еще не встретил».
«Дмитрий нашел [смысл] в политике, в большевизме. Это — можно понять как последнее прибежище для людей его типа — бездарных людей. Для неудачников. Обилие неудачников — характерно для русской интеллигенции. Она всегда смотрела на оебя как на средство, никто не учил ее быть самоцелью, смотреть на себя как на ценнейшее явление мира».
Он сидел, курил, уставая сидеть — шагал из комнаты в комнату, подгоняя мысли одну к другой, так провел время до вечерних сумерек и пошел к Елене. На улицах было не холодно и тихо, мягкий снег заглушал звуки, слышен был только шорох, похожий на шопот. В разные концы быстро шли разнообразные люди, и казалось, что все они стараются как можно меньше говорить, тише топать.
У Елены, как всегда к вечернему чаю, гости: профессор Пыльников и какой-то высокий, тощий, с козлиной, серого цвета, бородкой на темном, точно закоптевшем лице. Елена встретила веселым восклицанием:
— Слышали о Распутине? Вот это — трюк! Знакомьтесь.
— Воинов, — глубоким басом, неохотно назвал себя лысый; пожимая его холодную жесткую руку, Самгин видел над своим лицом круглые, воловьи глаза, странные глаза, прикрытые синеватым туманом, тусклый взгляд их был сосредоточен на конце хрящеватого, длинного носа. Он согнулся пополам, сел и так осторожно вытянул длинные ноги, точно боялся, что они оторвутся. На узких его плечах френч, на ногах — галифе, толстые спортивные чулки и уродливые ботинки с толстой подошвой.
Пыльников в штатском костюме из мохнатой материи зеленоватого цвета как будто оброс древесным лишаем, он сильно похудел; размахивая черной, в серебре, записной книжкой, он тревожно говорил Елене:
— Я почти три года был цензором корреспонденции солдат, мне отлично известна эволюция настроения армии, и я утверждаю: армии у нас больше не существует.
— Лимона — нет, — сказала Елена, подвигая Самгину стакан чая, прищурив глаза, в зубах ее дымилась папироса. — Говорят, что лимонами торгует только итальянский посол. Итак?
Подскакивая на стуле, Пыльников торопливо продолжал:
— Василий Кириллович цензурует год и тоже может подтвердить: есть отдельные части, способные к бою, но армии как целого — нет!
— Да, — сказал Воинов, качнув головой, и, сунув палец за воротник френча, болезненно сморщил лицо.
— Они меня пугают, — бросив папиросу в полоскательницу, обратилась Елена к Самгину. — Пришли и говорят: солдаты ни о чем, кроме земли, не думают, воевать — не хотят, и у нас будет революция.
— Дорогая, вы — шаржируете!
— Нисколько. Я — уже испугана. Я не хочу революции, а хочу — в Париж. Но я не знаю, кому должна сказать: эй, вы, прошу не делать никаких революций, и — перестаньте воевать!
Она шутила, но Самгин знал, что она сердится, искусно раскрашенное лицо ее улыбалось, но глаза сверкали сухо, и маленькие уши как будто распухли, туго налитые фиолетовой кровью.
Небольшая, ловкая, в странном платье из разномерных красных лоскутков, она напоминала какую-то редкую птицу.
— Вы очень мило шутите, — настойчиво прервал ее Пыльников, но она не дала ему говорить.
— Вам хочется, чтоб я говорила серьезно? Да будет! И, сжав пальцы рук в кулачок, положив его на край стола пред собой, она крепким голосом сказала:
— Насколько я знаю, — солдаты революции не делают. Когда французы шли на пруссаков, они пели:
Мы идем, идем, идем,
Точно бараны на бойню.
Нас перебьют, как крыс,
Бисмарк будет смеяться!
Пересказав песню по-французски, она продолжала:
— Так это и случилось: пруссаки вздули их. Но, возвратясь в Париж, они немедленно перебили коммунаров. Вот — солдаты! Вероятно, так же будет и у вас. Будет или нет — увидим. А до той поры я дьявольски устала от этих почти ежедневных жалоб на солдат, от страха пред революцией, которым хотят заразить меня. Я — оптимистка или — как это называется? — фаталистка. Будет революция? Значит нужно, чтоб она была. И чтоб встряхнула вас. Заставила бы что-нибудь делать для революции, против революции — что больше нравится вам. Понятно?
Самгин бесшумно аплодировал ей, так что можно было думать — у него чешутся ладони.
«Это не Алина, не выдает себя жертвой и страдалицей…»