— Вы что-то все молчите сегодня. Вы не можете простить мне… того, что случилось…
Она не подняла головы.
— Мне стыдно, — сказал я. — Но иначе себя вести я не мог.
— Как это ужасно — полюбить вопреки своей воле, — произнесла она наконец. — Когда я с вами, я больше не принадлежу себе.
Это признание придало мне надежды, которая все росла и постепенно превратилась в какое-то странное сознание своей власти. Я смотрел на Джин сквозь разделявший нас полумрак.
— Я хочу просить вас кое о чем.
— Да? — сказала она. Лицо у нее было напряженное, точно она ждала удара.
— Давайте поженимся. Сейчас же. В мэрии.
Она, казалось, не столько услышала, сколько почувствовала, что я сказал; пораженная моими словами, она молча сидела, повернувшись ко мне вполоборота, словно хотела отвернуться совсем.
Ее растерянность несказанно обрадовала меня.
— Ну, почему же нет? — мягко, но настойчиво зашептал я. — Скажи, что ты выйдешь за меня замуж. Сегодня же.
Затаив дыхание, я ждал ответа. Глаза ее были полузакрыты, лицо выражало удивление, точно мир вдруг зашатался вокруг нее и ей казалось, что она сейчас погибнет.
— Скажи «да».
— Ох, не могу я, — пробормотала она еле внятно, страдальческим тоном, словно жизнь покидала ее.
— Нет, можешь.
— Нет! — истерически воскликнула она и повернулась ко мне. — Это невозможно.
Долгая, мучительная пауза. Этот внезапно вырвавшийся крик души превратил меня во врага, в ее врага, во врага ее близких. Я попытался взять себя в руки.
— Ради бога. Джин, не будь такой неумолимой.
— Я должна быть такой. Мы достаточно оба страдали. И другие тоже. Мама ходит по дому, смотрит на меня и ничего не говорит. А она ведь очень больна. Я должна тебе вот что сказать, Роберт. Я уезжаю навсегда.
Непреклонная решимость ее тона поразила меня.
— Все уже решено. Мы целой группой едем в Западную Африку с первым рейсом нового Клэновского парохода «Альгоа». Мы отплываем через три месяца.
— Через три месяца, — как эхо, повторил я. — Во всяком случае, хоть не завтра.
Но, усилием воли придав своему лицу спокойное выражение, она с грустью покачала головой.
— Нет, Роберт… все это время я буду занята… у меня есть работа.
— Где?
Она слегка покраснела, но не отвела глаз.
— В Далнейре.
— В больнице? — Несмотря на охватившее меня отчаяние, я был удивлен.
— Да.
Я сидел потрясенный, онемевший. Она продолжала:
— Там у них опять появилось свободное место. Для разнообразия они хотят взять на работу женщину-врача… небольшой эксперимент. Начальница рекомендовала меня Опекунскому совету.
Сраженный известием об ее отъезде, я тем не менее все же попытался представить себе ее в знакомой обстановке больницы: вот она ходит по палатам и коридорам, занимает те же комнаты, где жил я. Наконец я пробормотал прерывающимся голосом:
— Вы сумели поладить с начальницей. Вы со всеми ладите, кроме меня.
Она тяжело вздохнула. И как-то странно, неестественно улыбнулась мне.
— Если бы мы никогда не встречались… было бы лучше… А так — все для нас наказание.
Я понял, на что она намекает. Но, хотя глаза мои жгли слезы, а сердце чуть не разрывалось, снедаемый горечью и безнадежностью, я нанес ей последний удар:
— Я не откажусь от тебя.
Она была по-прежнему спокойна, только слезы потекли у нее по щекам.
— Роберт… я выхожу замуж за Малкольма Ходдена.
Оцепенев, я молча смотрел на нее. У меня хватило лишь силы прошептать:
— Ах нет… нет… ты же его не любишь.
— Нет, люблю. — Бледная и трепещущая, она с отчаянием принялась защищать себя: — Он достойный, благородный человек. Мы вместе выросли, вместе ходили в школу — да, в воскресную школу. Мы посещаем одну и ту же церковь. У нас одни с ним цели и задачи, он во всех отношениях подходит мне. Когда мы поженимся, мы уедем вместе на «Альгоа»: я — в качестве врача, а Малкольм — старшим преподавателем в школе для поселенцев.
Я проглотил огромный комок, вдруг вставший у меня в горле.
— Этого не может быть, — еле слышно пробормотал я. — Я слышу это во сне.
— Нет, сон — это то, что мы сейчас вместе, Роберт. И мы должны наконец вернуться к реальности.
В полном отчаянии я сжал руками голову, а Джин горько заплакала.
Этого я уж никак не мог вынести. Я вскочил на ноги. В ту же секунду, ничего не видя, ослепшая от слез, поднялась и она, словно инстинкт подсказывал ей бежать. Мы столкнулись. Какое-то время она стояла, прильнув ко мне, рыдая так, что, казалось, у нее сейчас разорвется сердце, тогда как мое сердце замирало от безумного упоения и восторга. Но, когда я крепче прижал ее к себе, она вдруг словно собралась с силами и порывисто и нетерпеливо оттолкнула меня.
— Нет… Роберт… нет.
Мука, отразившаяся на ее лице, в каждой линии ее гибкого, дрожащего тела, пригвоздила меня к месту.
— Джин!
— Нет, нет… никогда больше… никогда.
Она никак не могла успокоиться: ее душили рыдания, надрывавшие мне душу, мне хотелось броситься к ней, прижать ее к груди. Но взгляд ее блестящих глаз, такой страдальческий, но исполненный железной решимости, поднимавшейся откуда-то из самых глубин ее существа, постепенно лишил меня всякой надежды. Жгучие слова любви, которые я собирался сказать, замерли у меня на губах. И я бессильно опустил руки, которые было простер к ней. В висках у меня мучительно и тяжело пульсировала кровь.
Наконец она решительно смахнула слезы рукой и вытерла уголки губ. С застывшим лицом я подал ей пальто.
— Я провожу вас до ворот.
Мы молча, без единого слова дошли до привратницкой. Ручейки, журчавшие по обеим сторонам аллеи, напоминали о жизни, тогда как звук наших шагов умирал, заглушенный промокшей землей. Мы остановились у ворот. Я взял ее пальчики, мокрые от дождя и слез, но она поспешно высвободила их.
— Прощайте, Роберт.
Я посмотрел на нее в последний раз. По дороге мимо ворот промчалась машина.
— Прощайте.
Она покачнулась, но, вздрогнув, взяла себя в руки и поспешно пошла прочь, хмурясь, чтобы сдержать слезы, и не оглядываясь назад. Через минуту тяжелые ворота со звоном захлопнулись: она ушла.
Я повернулся и, угрюмый, глубоко несчастный, побрел по аллее. Спускались сумерки, и дождь наконец перестал. На западе, у самого горизонта, небо было синевато-багровое, точно заходящее солнце совершило кровавое убийство среди облаков. Внезапно над затихшей больницей прозвучал вечерний горн, и с высокого флагштока на холме медленно, медленно пополз вниз флаг — на самой вершине, рядом с ним, отчетливо выделялась застывшая в позе «салюта» одинокая фигура больного, специально выделенного для выполнения этой обязанности.
«Да здравствует „Истершоуз“, — с горечью подумал я.
Когда я вернулся к себе в комнату, огонь в камине уже почти потух. Я долго смотрел на потускневший серый пепел.
Было воскресенье, и над «Истершоузом» плыл звон колоколов, доносившийся из увитой плющом церквушки. Словно по контрасту с мраком, царившим у меня в душе, утро снова было солнечное и теплое. В фруктовом саду плоды оттягивали к земле отяжелевшие ветви деревьев, а в каменных вазах на балюстраде террасы пестрели яркие цветы герани и бегонии.
Одевшись, мрачный и еще не совсем проснувшийся, я подошел к окну, откуда видно было, как больные стекаются к храму — довольно большому строению готической архитектуры, сложенному из красного кирпича приятного оттенка и затененному купами высоких вязов.
Первыми большой тесной группой шли мужчины из восточного крыла под предводительством Брогана и еще трех помощников Скеммона — все в серых, похожих на рабочие робы костюмах, ботинках на толстой подошве и добротных кепках, так как большинство работало в полях или в мастерских. Одни были веселы и улыбались, другие молчали, несколько человек были сумрачны, ибо среди «хороших» сумасшедших встречались и «плохие», которые частенько выходили из повиновения.
Среди этой группы было несколько человек менее крепких на вид, но державшихся с известным высокомерием; они были в темных костюмах и белых крахмальных воротничках — завоевав доверие начальства, они выполняли особые поручения: взвешивали тележки с углем или дровами на мостовых весах или переписывали чернилами белье, сдаваемое в прачечную. Полфри, уже стоявший на паперти, приветливо кивал розовой лысиной и с добрейшей улыбкой препровождал своих подопечных и церковь.
Вскоре показались женщины из северного крыла — в воскресных черных платьях; среди них я признал несколько здешних официанток и горничных. Это были такие же труженики, как и только что прошедшие мужчины.
Затем появилась местная аристократия в сопровождении Скеммона, вырядившегося в парадную форму и тем самым задававшего тон всем остальным. По крайней мере человек двенадцать из этой группы щеголяли в смокингах и цилиндрах. Это, если угодно, были «сливки» «Истершоуза».