После этого случая меня называли некоторое время в классе не иначе, как только Кординандом.
Итак, я читал и читал... По отношению к нашей семье глагол «читать» можно было спрягать во всех формах и временах без риска ошибиться. Я читаю, ты читал, он будет читать, они читали — все верно. Излишним было только повелительное наклонение. Приказывать — «читай» или «читайте» — не было никакой необходимости.
Но по заглатыванию книг я в подметки не годился моей сестре Итценплиц. Она побивала любые рекорды. Когда я в четыре утра прокрадывался в отцовский кабинет за свежим пополнением, то нередко заставал ее там. В ночной сорочке она стояла на стуле, держа в одной руке раскрытую книгу, а в другой — почти догоревшую свечу. Сестре повезло меньше, чем мне: ее комната находилась рядом с родительской спальней, поэтому всякое ночное чтение исключалось, так как у мамы был хороший слух. Я предлагал Итценплиц хотя бы сесть в кресло, но она лишь смотрела на меня поверх страниц застывшим, отсутствующим взглядом, говорила: «А-а!», и снова погружалась в чтение.
Как-то Итценплиц, в награду за выдержанные с блеском приемные экзамены в гимназию, разрешили поехать с тетей в Италию. Накануне отъезда мама наказала своей старшей дочери уложить наконец чемодан. Та пообещала, а перед самым ужином мама застала ее уткнувшейся в какую-то книгу; в чемодане же лежало что-то брошенное наспех. Мама возмутилась, Итценплиц получила нагоняй и была вынуждена дать слово, что не прикоснется к книге, пока не запакует чемодан.
Когда же в половине одиннадцатого мама вошла к ней, чтобы пожелать спокойной ночи, то застала свою старшенькую сидящей возле чемодана на полу и читающей газеты. Газеты были очень старые и предназначались для завертывания обуви. Наверное, какое-то слово привлекло внимание сестры, она начала читать, а когда уже вчиталась, то забыла обо всем на свете, включая и неуложенный чемодан. Ночью лились слезы, поездка в Италию едва не сорвалась по вине оберточной бумаги. Мама предсказывала дочери мрачное будущее: она разобьет себе жизнь из-за своего несчастного книгожорства, упустит все хорошие возможности...
Итценплиц не разбила себе жизнь (мама этому радуется больше всех!), и думаю, не столь уж много упустила, хотя так и никогда не смогла отвыкнуть от сладчайшего яда запойного чтения. Сейчас у нее есть муж и ребенок, и, когда я приезжаю к ним в гости, Итценплиц сразу же отправляется в кухню, чтобы приготовить что-нибудь вкусное, так как знает, какой я прожорливый. Спустя некоторое время мой терпеливый зять дружески говорит мне:
— Надо бы взглянуть, что там поделывает жена...
И, взглянув, мы видим, что она стоит у плиты, вода кипит, но Итценплиц этого не замечает. В одной руке у нее ложка, в другой — книга, и к этой книге приковано все ее внимание. Даже теперь Итценплиц не решается пустить газету на растопку прежде, чем не изучит ее.
Конечно, это приводит к некоторым неудобствам в быту, но мой зять не только терпеливый, но и мудрый человек. Он понимает, что без теневой стороны никакая добродетель не обходится. А Итценплиц чего только не знает, у нее всегда есть, о чем рассказать. Поваренную книгу она читает с таким же увлечением, как и трактат о наркотиках. Она снимает мед с каждого цветка, даже с дурно пахнущего, как о ней однажды сказал отец.
В связи с семейным библиофильством мне остается еще рассказать об одной не очень хорошей привычке, заведенной в нашем доме: ни один из нас не отправлялся в известное место, не вооружившись предварительно книгой. Хотя в нашей берлинской квартире имелись две такие обители, тем не менее, учитывая также, что всех домочадцев с прислугой насчитывалось восемь душ, у нас постоянно ощущалась нехватка заседательских мест. Сколько раз с отчаянием дергали дверь, умоляюще шептали, посылали проклятия небесам, все напрасно. Каждый член семейства придерживался изречения «J'y suis, j'y reste»[*]. Каждый сидящий внутри слишком хорошо знал, что окажись дергавший и умолявший на его месте, он вел бы себя точно так же, то есть продолжал бы сидеть и читать.
До сих пор не могу вспомнить без улыбки, как отец, в серой домашней курточке, с папкой решений рейхсгерихта под мышкой, скрывался в тихой обители. Он отнюдь не предавался развлекательному чтению — отец продолжал там серьезно работать.
Когда же обстановка в квартире становилась критической, то в большинстве случаев по настоянию мамы, которая не потворствовала этой семейной привычке, издавался указ, запрещавший ходить «туда» с книгами. Но обычно это мало помогало, так как в уборной висела связка нарезанной (опять же из соображений экономии) газетной бумаги. Было очень увлекательно составить из кусочков всю страницу и прочитать ее целиком. Кто-то из нас придумал этому месту название, слегка изменив медицинское выражение «locus minoris resistentiae»[*].
(Считаю своим долгом сообщить всем моим читателям, которые намереваются нанести мне визит или же пригласить меня в гости, что под влиянием своей жены я полностью излечился от упомянутого порока.)
Кроме книжного «конька», у отца был еще один — музыкальный. Музыка, особенно игра на рояле, была для него величайшей радостью, отдыхом, утешением, его спутницей в одинокие годы. Отец считался отличным пианистом, а мама, как, собственно, всякая девочка из хорошей семьи, умела немного бренчать, но за долгие годы брака под руководством отца она совершенствовалась все больше и больше, хотя уровня своего учителя не достигла.
Иногда, играя с мамой в четыре руки, отец начинал терять терпение. Как сейчас вижу: все энергичнее и энергичнее он раскачивает головой из стороны в сторону, не позволяя партнерше сбавить темп, и начинает считать вслух: «И раз, и два, и три, и четыре. И раз, и два, и три, и четыре...», а мама, сжав губы, слегка раскрасневшись, старается выполнить все его требования.
И как она радовалась, когда отец после очередной фуги Баха хвалил ее:
— Ты сыграла это превосходно, Луиза.
Мама принимала участие во всем, что радовало отца, и в музыке тоже. Из года в год, изо дня в день, и в будни и в праздники, ровно в пять, родители усаживались за рояль и в четыре руки играли до шести часов. Мы, дети, настолько привыкли к непреложности этого музыкального часа, что всегда использовали его для сведения счетов друг с другом, мы знали: в этот час нам не угрожает никакое вмешательство сверху.
Рояль — настоящий «стейнвей», великолепный экземпляр, значительно превышавший доходы отца в то время. Он приобрел его на собственные средства, еще будучи молодым асессором, а каким образом это ему удалось — особая история. Как я уже говорил, отец служил асессором в ганноверском провинциальном городке. Вся провинция была охвачена тогда страшной эпидемией пожаров, свидетелем которой я позднее сам оказался в Тюрингии: крестьянские постройки почему-то слишком часто загорались. Если вдруг выяснялось, что сарай пришел в ветхое состояние, или жилому дому требуется новая крыша — значит, рано или поздно жди там пожара, это уж как бог свят. Страховые кассы были на грани истощения — они не успевали платить погорельцам. Стоит подобной заразе укорениться в какой-нибудь округе, то здесь могут помочь только драконовские штрафы и хотя бы один устрашающий пример в назидание другим.
Но для того, чтобы осуществить такое наказание, необходимо схватить злоумышленника. А поджигатели тогда, то есть почти семьдесят лет назад, действовали с необычайной ловкостью. Страховые кассы объявили за поимку награду, затем удвоили ее, утроили, пока она не достигла громадной по тому времени суммы в тысячу талеров, но все напрасно, ни одного поджигателя поймать не удалось...
И вот однажды, в ту пору и в той округе, отец пошел прогуляться. Всю свою жизнь он любил дальние прогулки, особенно в одиночестве. И всегда ухитрялся отыскивать пути, по которым никто не ходил. Так вот, в тот день, в жаркое, душное воскресенье, бродил отец по полям и лугам, кругом ни души. Постепенно солнце начало заволакиваться, на горизонте собрались сизые тучи, тихое урчанье, донесшееся издалека, перешло в громкие раскаты. Отец, забеспокоившись, поискал укрытия от надвигавшейся грозы. Вдали он заметил соломенные крыши какого-то хутора и направился к нему, убыстряя шаг с каждой минутой.
Под первый оглушительный удар грома и с первыми каплями дождя отец ступил на двор хутора. Не оглядываясь по сторонам, он открыл дверь и оказался в сенях, «горнице» крестьянского дома. Такая небезызвестная в наших краях «горница» занимает почти две трети дома, слева стоят коровы, справа — лошади, наверху — люк на сеновал. На заднем плане — кухня с очагом, а уже к ней примыкают несколько жилых комнат.
Нежданным гостем вошел отец в эту «горницу» и, остолбенев, остановился. Вокруг стояли домочадцы, нагруженные постелями, ящиками и всевозможной утварью; две молодые женщины держали наготове коров, а два парня — лошадей. Все повернули к отцу оцепеневшие от испуга лица. И в этот самый момент в чердачном люке показался хозяин хутора и громко сообщил: