Так отец приобрел себе товарища из молодого поколения. Сестры ушли из дома, я тоже отправился в странствия. Эди остался с родителями, вся жизнь их сосредоточилась на нем. Отец даже не огорчился, когда мой младший брат довольно рано заявил ему, что хочет стать только врачом и ни в коем случае — юристом. Когда это говорил Эди, все было в порядке, потому что он знал, чего хочет, я же каждый день менял свои решения. Так Эди стал надеждой всей семьи. Отец с мамой гордились им...
Потом началась мировая война, и брат, которому едва исполнилось семнадцать, вступил в армию добровольцем. Он пробыл всю войну на западном фронте, безвылазно во фландрской грязи, в окопах. Изредка приезжал в отпуск. Преисполненные гордости родители любили показываться со своим юным офицером, они гордились им и боялись за него — потери в полках на том участке фронта были особенно велики. Но об этом Эди не рассказывал, он вообще ничего не рассказывал о войне. Охотнее всего он говорил о будущем. Во время одной из побывок брат досрочно сдал экзамен на аттестат зрелости, позднее пришло какое-то предписание, разрешавшее зачислить его в студенты. Он сходил в университет и записался на медицинский факультет.
Это был его самый счастливый день за всю войну. Брат повел родителей в ресторан, и, хотя угощали там скудно, настроение у него было такое задорное, радостное, что ему удалось развеселить печальных, постаревших и поседевших от войны родителей. Эди принялся изображать из себя врача, будто он уже стал знаменитостью и отец пришел к нему на консультацию. Брат нес несусветный вздор о желчнокаменной болезни, разрешил отцу снова курить давно запрещенную трубку и пообещал ему девяносто девять лет жизни. Заразившись радостным настроением Эди, родители верили каждому его слову, любой выдумке, они увлеклись настолько, что забыли и про войну в окопах, и про ураганный огонь, и о своем смертельном страхе за сына.
Наступил день отъезда. Я провожал брата. По мере того, как мы приближались к вокзалу, Эди становился все молчаливее. Вот уже и воинский состав для отпускников— грязный, обшарпанный, безобразный,— как и всё в том 1918 году. Брат коротко попрощался со мной, потом молча сидел в купе, не оборачиваясь в мою сторону. Наверно, он подумал, что я уже ушел. Как сейчас вижу его: совсем еще юный, двадцать один год, но пухлые мальчишеские губы уже плотно сжаты, а в уголках рта пролегли горькие складочки разочарования.
Неожиданно он встает, подходит к окну и смотрит на меня в упор, серьезно. Потом говорит:
— Если что случится... со мной... старайся радовать стариков, Ганс. Не забывай об этом!
Поезд трогается. Эди твердо смотрит мне в глаза. Ни уныния, ни трепета. Никто из нашей семьи больше не увидел его. Он был не только любимым братом, он был самым порядочным человеком, которого я когда-либо встречал в своей жизни. Родители так и не примирились с его потерей...
Но все это произошло позже, гораздо позже. А тогда мы еще были детьми и над нами сияло солнце. Ну, а если оно переставало сиять, мы знали: зимний сумрак скоро озарит рождественская елка. Там, где дети, рождество всегда празднично, но я-то думаю, что праздничнее всего бывало у нас дома. Главная заслуга в этом, конечно, принадлежала отцу; он любил с таинственным видом подразнить нас, подурачить и тем разжечь наше нетерпение.
На улицы и площади Берлина елочные полчища вступают заблаговременно. И мы, не откладывая, начинаем приставать к отцу, чтобы он купил елку. Отец сперва отнекивается: мол, дело это вообще не его, а Деда Мороза. Такая отговорка, естественно, у нас уже не проходит, даже Эди больше не верит в эту личность с тех пор, как на прошлогоднем празднике мы узнали под вывернутой наизнанку отцовской шубой башмаки нашего консьержа, герра Маркуляйта. Нет, пусть отец как хочет, а покупает елку. Самые красивые продают на Винтерфельдплац.
Наконец отец обещает, что посмотрит, правда, в ближайшие дни у него вряд ли найдется время. Но мы не отстаем. И вот он собирается и уходит, а мы с нетерпением ждем. Конечно, он возвращается с пустыми руками. Иного мы от него и не ожидали, отец никогда не покупал что-либо сразу. Первым делом он повсюду расспрашивал, где можно купить подешевле. Другой раз возвращался домой весьма удрученный: в этом году елки немыслимо подорожали! Если он правильно нас понял, нам ведь хочется, чтобы елка была до потолка?.. Ну вот, значит, его предположение верно, однако елки такого размера стоят не менее девяти марок, а больше пяти он тратить ни в коем случае не намерен... Может, нас устроит небольшая елочка на столе?.. Мы дружно протестуем.
И хотя одна и та же игра повторялась из года в год, отцу всякий раз удавалось нас раззадорить и ввергнуть в сомнения. Ведь мы-то знали, что отец действительно очень бережлив и вполне возможно, что елки в этом году особенно вздорожали!
Теперь отец почти ежедневно приходил домой с какой-нибудь новой елочной историей. И истории эти, уснащенные грубоватыми берлинизмами, звучали настолько правдиво, что мы все больше убеждались: отец в самом деле ищет елку, только еще не нашел.
Он рассказывал нам, как на Виктория-Луизе-плац чуть было не купил роскошную елку, но в последний момент заметил, что многие ветки у нее не росли, как полагается, от ствола, а были воткнуты в просверленные дырки. Нам описывали искривленные, однобокие елки и такие, что уже начали осыпаться. На Байришерплац отец уже почти купил елку — они разошлись с торговцем в цене всего на двадцать пять пфеннигов,— но тут подъехала карета, какой-то дамский голос крикнул: «Я беру эту елку!» — и ее, чуть ли не из отцовских рук, унесли к карете.
Отец с таинственным видом строил догадки насчет покупательницы. Это могла быть принцесса кайзеровского рода или же какая-нибудь придворная дама, и представьте: возможно, с «нашей» елкой будут праздновать рождество дети самого кронпринца!
Это, конечно, давало пищу нашей фантазии, но елка все не появлялась. А праздник все надвигался. Мы не давали отцу покоя. И тут он вдруг становился безразличным: ему надоела эта беготня за елками, к тому же они день ото дня дорожают. Нет, он подождет до 24 декабря; за несколько часов до рождественского сочельника торговцы всегда снижают цену, чтобы сбыть остатки. Конечно, есть риск, что все разберут, но лучше пойти на такой риск, чем платить бешеные деньги.
Слушая подобные рассуждения отца, я всегда следил за морщинками у его глаз. Эти морщинки в общем-то были верными вестниками, говорит отец всерьез или шутит. Но отец сам отлично знал про эти «вестники» на его лице и умело прятал их или сдерживался — короче, оставлял нас в неопределенности. Мы обшаривали всю квартиру, поднимались на чердак, спускались в подвал, но, к нашему отчаянию, елки не находили.
(Однажды, во время такого обыска, я наткнулся на мамин «тайник», где она спрятала все наши рождественские подарки. Я не удержался от любопытства и посмотрел их. Более плачевного, безрадостного рождества у меня никогда не было. Мне пришлось лицемерно изображать радость и удивление, хотя самому реветь хотелось. С тех пор в предрождественские дни я упрямо отводил глаза от любых свертков, даже самых обыденных.)
Итак, было решено, что отец купит елку лишь за несколько часов до раздачи подарков. Нас охватил страх. Мы с беспокойством следили, как тают запасы елок на площадях, мы умоляли отца, но он, казалось, был непреклонен.
Вместо этого он придумал новую игру: отгадывать подарки. Он задавал примерно такую загадку:
— Оно круглое, из дерева. Но также металлическое и с углами. Оно новое, хотя ему более тысячи лет. Легкое, и все-таки тяжелое. Ты получишь его к рождеству, Ганс!
И за день не отгадаешь! Правда, мама иногда испуганно ахала:
— Это слишком легко, отец. Он обязательно отгадает! Ты лишаешь его радости!
Но отец был убежден в своем, и действительно я не помню, чтобы мне хотя бы один раз удалось отгадать подарок.
Тем временем праздник приближался. 24 декабря отец вставал необычно рано и вместе с мамой удалялся в рождественскую комнату, как теперь называли его кабинет. На рождество он не прикасался к своей работе. Он хотел быть вместе с семьей. На всякий случай мы проверяли замочные скважины, хотя знали, что отец всегда предусмотрительно затыкал их. По квартире проносили таинственно прикрытые предметы. Все улыбались, даже ворчунья Минна.
В первой половине дня для нас, детей, еще находилось занятие. Обычно мы не успевали приготовить подарки друг другу и родителям и сейчас спешно выпиливали лобзиком, резали по дереву, выжигали изречения, вязали, вышивали и чем только еще не занимались, превращая квартиру в мерзость запустения.
На обед, как всегда, бывала говядина с отварным картофелем. Мама считала, что нечего нам портить желудки и потому следует хорошенько поесть заранее. После обеда терпение наше иссякало, мы бродили как неприкаянные, не находя себе места, раздражались, и между нами беспрерывно возникали ссоры. В конце концов отец выпроваживал нас на улицу, строго наказав не возвращаться до шести,— раньше подарки раздавать не начнут.