Час спустя, медленно скользя по старой просеке, а значит, уже выбравшись из протоки, лодка проползла через лес и выплыла на хлопковое поле — серую бесконечную, успокоенно застывшую гладь, нарушенную лишь линией телеграфных столбов, похожей на шагающую вброд сороконожку. Сейчас гребла женщина, движения ее были ровными, сосредоточенными, в них сквозила все та же странная полусонная бережность; каторжник, сев на дно и зажав голову между колен, пытался тем временем остановить снова хлынувшую из носа кровь и пригоршнями плескал воду себе в лицо. Женщина перестала грести и, пока лодка замедляла ход, осмотрелась по сторонам.
— Вот и выплыли, — сказала она.
Каторжник поднял голову и тоже огляделся.
— Выплыли куда?
— Я думала, может, ты знаешь.
— Я? Я не знаю даже, где меня мотало. Если бы кто сейчас показал, в какой стороне север, я бы и то не знал, туда мне или не туда.
Он снова зачерпнул воды, обмыл лицо, на ладони у него остались розовые потеки, и он посмотрел на них не то чтобы удрученно или встревоженно, а скорее с насмешливым, неприязненным удивлением. Женщина глядела ему в затылок.
— Нам обязательно надо куда-нибудь доплыть.
— А то я не понимаю? Одного велено с сарая снять, другой где-то на дереве застрял. Да еще и ты тут, вот-вот разродишься.
— Меня вообще-то раньше времени подперло. Может, вчера растрясла себя, когда на дерево лезла, да потом еще целую ночь там просидела. Но пока держусь. А только все равно, лучше бы поскорей куда-нибудь добраться.
— Это уж точно. Я, между прочим, тоже хотел куда-нибудь добраться, только у меня не больно получилось. Ты сообрази, куда тебе надо, а там посмотрим — может, тебе повезет больше. Давай-ка лучше передохни.
Женщина протянула ему весло. Нос у лодки ничем не отличался от кормы, и каторжник просто повернулся кругом.
— Плыть-то в какую сторону надумал? — спросила она.
— Это уж моя забота. Ты, главное, потерпи подольше. — Он начал грести, направив лодку через поле. Снова пошел дождь, поначалу несильный. — Во-во, — сказал он. — Ты лучше у лодки спрашивай. Я с самого завтрака из нее не вылажу, а куда мне надо и куда она меня тащит, так до сих пор и не пойму.
Разговор этот состоялся примерно в час дня. А ближе к вечеру (они давно уже плыли опять по какой-то протоке; попали они в нее, сами не заметив как, а потом выбираться оттуда было поздно, да и каторжник не видел в том нужды, тем более что теперь они плыли гораздо быстрее) лодка выскочила на усеянный обломками водный простор, в котором он признал реку и, несмотря на свои более чем скудные сведения о крае, где, не отлучаясь ни на день, провел последние семь лет, по размерам реки догадался, что это Язу. А вот что текла она сейчас задом наперед, он не знал. И потому, едва лодку подхватило потоком, начал грести, двигаясь, как он думал, вниз по течению, туда, где, по его расчетам, были города — Язу-Сити или, на худой конец, Виксберг, а если повезло и протока впадала в Язу севернее, то еще раньше шли маленькие городки, названия которых он не знал, но там ведь все равно должны были быть люди, дома, и он бы куда-нибудь — да куда угодно — сдал свою подопечную, забыл бы о ней навсегда и вернулся бы к своей аскетической жизни в мир кандалов и пистолетов, уберегавших его от вторжения всего чужеродного, всяких там женщин, беременностей и тому подобного. Когда он поглядывал на ее разбухшее неповоротливое тело, ему казалось, что оно не имеет к ней никакого отношения, что это просто сгусток некой инертной, но в то же время живущей своей отдельной жизнью массы, опасной и привередливой, и что оба они — и женщина, и он сам — в равной степени жертвы этого сгустка; а еще он думал — эта мысль не покидала его уже часа четыре, — что, стоит женщине на минуту (впрочем, хватило бы и секунды) опрометчиво снять руку с борта или отвести взгляд, он без труда может скинуть ее в воду, и бесчувственный жернов, не испытывая при этом никаких мук, утопит ее вместе с собой; но у него больше не вспыхивало желания отомстить ей за то, что она этот жернов оберегает, он жалел ее, как жалел бы, наверно, добротный сарай, который необходимо сжечь, чтобы уничтожить расплодившихся в нем паразитов.
Он продолжал грести, помогая течению; греб ровно, напористо, тщательно рассчитывая силы, в уверенности, что плывет вниз по Язу, навстречу городам, людям, и скоро наконец ступит на твердую землю; женщина время от времени приподнималась и вычерпывала из лодки копившуюся на дне дождевую воду. Дождь лил непрерывно, но все так же вяло, бесстрастно; небо и еще довольно яркий свет растворялись в воде равнодушно, без скорби; лодка скользила, окруженная аурой серой дымки, которая плавно, без переходов сливалась с качавшейся, покрытой слюнявыми пузырями пены, захламленной сором и обломками водой. Потом день и разлитый в воздухе свет явно начали убывать, и каторжник позволил себе приналечь на весло — ему показалось, что лодка замедлила ход. Так оно и было, но каторжник ведь не знал. Он думал, ему это просто чудится, и во всем виноваты сумерки или, в худшем случае, дает себя знать усталость от изнурительного, без роздыха и еды дня, отягощенного приступами тревоги и бессильной злостью на судьбу, которая ни за что ни про что втравила его в эту передрягу. В общем, он теперь греб быстрее, но не потому, что обеспокоился, — напротив, его бодрило и окрыляло само соседство знакомого потока, реки, чье древнее имя сохраняли в первозданности многие поколения, обживавшие ее берега, подчиняясь извечному стремлению — оно было присуще человеку даже в те времена, когда он не придумал еще слов для обозначения воды и огня, — селиться у воды, рядом с текучей живой силой, что, притягивая к себе людей, властно определяла их дальнейшую жизнь и даже меняла их физический облик. Так что он не беспокоился. И продолжал грести, не подозревая, что в действительности плывет против течения, туда, откуда навстречу ему уже устремилась вся та вода, что последние сорок часов, прорвав дамбу, текла на север, а сейчас возвращалась назад, в Миссисипи.
Постепенно совсем стемнело. Наступил настоящий вечер, серое расплывчатое небо исчезло, но поверхность воды, словно по закону обратной связи, была теперь видна гораздо лучше, как если бы по ней вместе с дождем растекся вымытый им из воздуха дневной свет; перед лодкой расстилалась желтая, казалось даже, чуть светящаяся, гладь, обрубленная вдали линией, за которой глаз не различал уже ничего. У темноты имелись свои преимущества; ему теперь было не видно дождя. Он мок под ним целые сутки и потому давно его не чувствовал, но сейчас, когда он вдобавок его и не видел, дождь в каком-то смысле утратил для него реальность. А еще он теперь был избавлен от необходимости отводить глаза, чтобы не видеть вздутый живот своей пассажирки. И он все так же греб — мерными, уверенными движениями, спокойно, ни о чем не тревожась и лишь досадуя, что в облаках так долго не вспыхивают отблески огней Язу-Сити или городов поменьше, до которых, как он считал, ему осталось плыть самую малость, хотя на деле он отдалился от них уже на много миль, — когда вдруг до него донесся странный шум. Он не понял, что это, ведь ничего подобного он прежде не слышал, и было бы наивно предполагать, что когда-нибудь он услышит такое снова, потому что услышать этот звук даже раз в жизни дано очень немногим, а услышать его дважды не дано никому. Но он и теперь не встревожился, просто не успел, ибо в тот же миг глазам его — хотя отчетливо просматриваемое пространство перед лодкой кончалось довольно близко — предстало тоже нечто этакое, чего он никогда прежде не видел. Линия, резко отграничивавшая светящуюся воду от темноты, была сейчас футов на десять выше, чем минуту назад, и закручивалась в трубку, будто раскатанное тугое тесто. Ползя вверх, вал клонился вперед; его гребень, взвихренный, словно разметавшаяся на скаку грива, и тоже пронизанный свечением, искрился и подрагивал, как пламя. Женщина съежилась на носу лодки, и каторжник не понимал, осознает она происходящее или нет; сам же он, ошеломленно разинув рот, с перекошенным от ужаса, распухшим, вымазанным кровью лицом, продолжал тем временем грести прямо навстречу валу. Он просто опять не успел подать мышцам команду, и, загипнотизированные ритмом, они трудились по-прежнему. Лодка уже не двигалась вперед и, казалось, застыла, подвешенная в пустоте, но он продолжал грести, весло все так же опускалось, чиркало, поднималось и снова шло вниз; а потом вместо пустоты лодку внезапно окружило месиво мчащихся со всех сторон обломков, мусора и черт-те чего еще; доски, небольшие строения, мертвые, но почему-то нелепо ухмыляющиеся животные, целые деревья — они, точно дельфины, выпрыгивали наверх и снова ныряли в воду, а над всем этим хаосом, будто птица, что, замешкавшись над проносящимися внизу полями, нерешительно раздумывает, куда ей опуститься, да и стоит ли опускаться вообще, невесомо, бесплотно парила лодка; на дне ее, скорчившись, сидел каторжник и, машинально продолжая грести, ждал лишь подходящей минуты, чтобы закричать. Но ему не выпало такой возможности. Лодка вдруг словно встала на дыбы, замерла, потом подскочила, стрелой вскарабкалась, как кошка, по завитку водяной стены, взмыла над лижущим воздух гребнем и, застряв меж ветвей дерева, повисла в вышине, а каторжник, окруженный, будто птенец в гнезде, молодой листвой, все ждал, когда наконец можно будет закричать, все сгибался и разгибался, хотя у него даже не было теперь весла, и смотрел вниз на ввергнутый в неистовство, безумный, повернутый вспять мир.