И вот почему могло показаться, что искусство есть достояние нездоровых, безумных людей и подчас — кретинов.
Вовсе нет! Но именно эти неполноценные люди заподозрили, что разум несет беду. Именно они объявили горе уму.
Они, быть может, не ошиблись в отношении себя. Но они единицы. Они не должны были бы свои невзгоды приписывать всем людям, которые слишком далеки от подобных бедствий.
Здесь кроется обычная ошибка философов, литераторов, поэтов. Свои чувства и домыслы они нередко отождествляют с чувствами «всего человечества».
Л. Н. Толстой считал, что «непротивление злу» спасает людей от множества бед. Быть может, это спасало Толстого. Но эта идея была абсолютно чуждой людям.
В русском народе Гончаров увидел Обломовых. Быть может, обломовщина была характерна для писателя, но она отнюдь не характеризовала русский народ.
Бальзак в своем романе «Шагреневая кожа» утверждал мысль, будто жизнь гаснет и укорачивается с каждым возникшим желанием.
Страшась своих чувств и желаний, Бальзак предложил всем страшиться их, пугая непокорных смертью.
Это была вопиющая ошибка.
Напротив, человеческая жизнь горит тем ярче и тем длительней, чем меньше болезненных препятствий для этого горения. Человеческий организм — это не ведро с драгоценными соками, которые можно расплескать, растерять, растратить от многих столкновений с жизнью. Это «ведро» наполняется по мере расхода. Однако оно пустеет, если вовсе не расходовать его содержимого.
Эта ошибка запутала многих и многих людей.
Это были ошибки против общества, против физиологии, против логики. В них мы усматриваем логику не полностью здоровых, а иной раз и вовсе больных людей.
И в свете этих, весьма заметных, ошибок становится понятной философская ошибка Достоевского, который сказал:
«Слишком высокое сознание и даже всякое сознание — болезнь».[130]
Достоевский не был здоровым человеком. Его жена оставила запись о своем первом впечатлении о нем:
«Я видела перед собой человека страшно несчастного, убитого, замученного. Он имел вид человека, у которого сегодня-вчера умер кто-либо из близких сердцу, человека, которого поразила какая-нибудь страшная беда».[131]
Можно допустить, что болезненное состояние его (эпилепсия), несомненно, ухудшалось от непомерной умственной работы. И, вероятно, это позволило писателю сделать столь крайний вывод.
Однако нам кажется, что не работа, а сложный «ответ», комплекс «ответов» на внешние раздражители способствовал его состоянию.
Быть может, и в этой моей книге кто-либо усмотрит ошибку, подобную тем, о которых я сейчас говорю. Но ведь я утверждаю только то, что относится лично ко мне и отчасти к людям искусства. А то, что относится к людям иных профессий и занятий, я отнюдь не утверждаю. Я только делаю предположение.
XI. РАЗУМ ПОБЕЖДАЕТ СМЕРТЬ
Близок вой похоронных труб.
Смутен вздох охладевших губ…[132]
В одном из юношеских писем Гоголя есть удивительная и печальная фраза:
«Я разгадывал науку веселой и счастливой жизни, удивлялся, как люди, жадные счастья, немедленно убегают от него, встретившись с ним…»[133]
Значит, Гоголь видел не только свое собственное «немедленное бегство от счастья», он также видел и бегство других.
Куда же бежали эти люди? В каких краях они находили себе спасение от той химеры, какую они создали себе? Они бежали в те края, какие вовсе не спасали их. Они бежали в края болезней, в края безумия, смерти.
Они бежали в эти края, чтоб именно этими крайними средствами спастись от ужасов и страхов, от бед и волнений, в сущности даже не осознанных ими.
Значит, они бежали и к смерти? Разве в смерти можно видеть облегчение? Разве страх смерти меньше того неосознанного страха, который держит человека в своих руках?
Ведь мы знаем, какой силы этот страх, какое иной раз безумие вселяет в человека мысль о смерти. И тем не менее мы видим многие примеры, когда стремятся к смерти, добиваются ее, видя в ней спасение, выход, облегчение.
Как же «примирить» эти два столь крайних полюса? Нет сомнения, их можно примирить, если взглянуть, что происходит за порогом сознания.
Ребенок (и животное) не знает, что такое смерть. Он может видеть в этом исчезновение, уход, отсутствие. Но сущность смерти ему еще неясна. Это понятие входит вместе с развитием ума. В низших этажах психики смерть, видимо, не рассматривается как акт, наиболее страшный (вернее, «опасный») из всех актов человеческого состояния.
В 1926 году, когда катастрофа была для меня слишком близкой, когда противоречия и конфликты ужаснули меня и я не находил выхода, я увидел странный сон.
Я увидел, что в мою комнату входит Есенин, который только недавно умер, повесился. Он входит в комнату, потирая руки, счастливый, довольный, веселый, с румянцем на щеках. Я в жизни никогда его таким не видел. Улыбаясь, он присаживается на кровать, на которой я лежу. Наклоняется ко мне, чтобы что-то сказать.
Содрогаясь, я проснулся. Подумал: «Он явился за мной. Все кончено. Я, вероятно, умру».
Но вот шли годы. Я позабыл об этом ночном инциденте. И только теперь, вспоминая все, что было, припомнил этот сон. И тотчас понял, что он обозначал для меня в то время. Ведь он обозначал: посмотри, как мне теперь хорошо, взгляни, какой я теперь счастливый, здоровый, беззаботный. Милый друг, поступи, как я, и ты будешь в безопасности от тех ужасных бед, которые нас с тобой раздирали.
Вот что обозначал этот сон, угодливо подсунутый мне обитателями низшего этажа, которые страшатся опасностей значительно, видимо, больше, чем страшатся смерти, ибо не понимают, что это такое, вернее, они не понимают ее так, как мы понимаем ее разумом.
Не этим ли объясняются многие нелепые смерти — от чепухи, от вздора, от незначительных болезней. Не в этом ли кроется одна из причин иных самоубийств, столь похожих на поспешное бегство, на бегство животного.
Такого рода самоубийства инфантильны в высшей степени. За этим стремлением к смерти слишком заметен «неосознанный» детский страх перед сомнительной опасностью, перед сомнительным конфликтом.
Патологический характер этого стремления несомненен. И мы еще раз убеждаемся в том, что контроль разума необходим.
Но, может быть, вмешательство разума излишне в иных случаях, в тех случаях, какие можно назвать нормальными?
Нет, мне кажется, что и в этих случаях контроль разума необходим.
В самом деле. Какие чувства мы испытываем, когда видим смерть? Что происходит в нашей психике, в нашем «высшем этаже», когда мы «лицезреем» смерть?
Большинство людей испытывает страх, тоску и даже ужас.
А правильно ли это хотя бы с точки зрения продолжения жизни? Нет, это абсолютно неправильно, опасно и даже губительно.
Тут я вынужден более обстоятельно говорить о смерти — о том состоянии, которое в человеческой жизни более неизбежно, чем какое-либо иное состояние.
Мне кажется, что разговор об этом не противоречит принципам социалистического реализма. При величайшем оптимизме социалистический реализм отнюдь не закрывает глаза на все, что происходит вокруг. И ханжески не отдаляет решений по тем вопросам, какие надлежит решить.
Отношение к смерти — это одна из величайших проблем, с какой непременно сталкивается человек в своей жизни. Однако эта проблема не только не разрешена (в литературе, в искусстве, в философии), по она даже мало продумана. Решение ее предоставлено каждому человеку в отдельности. А ум человеческий слаб, пуглив. Он откладывает этот вопрос до последних дней, когда решать уже поздно. И тем более поздно бороться. Поздно сожалеть, что мысли о смерти застали врасплох.
Один немецкий антифашистский писатель рассказал мне удивительный случай. Друг этого писателя попал в застенок. Его там пытали. Но он выдержал пытку. А когда он столкнулся с тем, что он должен был умереть, — душа его дрогнула. Мысль о смерти впервые пришла к нему. Она застала его врасплох, когда он был слаб и измучен. Эта мысль так его устрашила, что он отказался от своей идеи, чтоб спасти свою шкуру. Из тюрьмы он прислал покаянное письмо, с отчаянием разъясняя, что с ним случилось.
Рассказывая об этом случае, писатель сказал мне:
— Я раньше думал, что вопросы смерти мы должны предоставить писателям старого мира. Нет, мы должны писать о смерти. Мы должны думать об этом вопросе не меньше, чем люди думают о любви.
Это несомненно так. И вы сейчас увидите почему.
Почти все мемуаристы, говоря о Гоголе, отметили в нем страх и даже ужас к смерти.
А П. Анненков пишет, что «лицезрение смерти ему было невыносимо».[134]