– Вождь, он когда в машине-то едет, всегда спереди с нашим братом шофером сидит, а не сзади, как какой-нибудь жидюга.
Амзель счел народную простоту Вождя весьма похвальной и перенес на бумагу уши адского пса с карикатурным преувеличением – они встали совсем уж торчком. Тогда Август Покрифке поинтересовался, состоит ли Амзель пока только в молодежном союзе «Гитлерюгенд» или уже в партию вступил; потому как где-нибудь, либо тут, либо там, Амзель – так ведь, кажись, его звать – конечно же состоит наверняка.
Тут Амзель медленно опустил кисточку, проглядел, склонив голову чуть набок, еще раз рисунок сидящего Харраса или Плутона, а затем, повернувшись всем своим круглым, взмокшим, забрызганным веснушками лицом к вопрошающему, с готовностью ответил, что нет, к сожалению, он нигде никакой не член и о человеке этом – ну-ка, еще раз, как там его зовут? – слышит впервые, но теперь обязательно наведет справки, кто этот господин, откуда родом и какие у него планы на будущее.
Тулла на следующий день сполна отплатила Амзелю за его неосведомленность. Едва он уселся на своем прочном походном стульчике, едва опер на упругую левую ляжку свою папку с листом бумаги, едва Харрас, он же Плутон, принял свою новую модельную позу – лежа с вытянутыми передними лапами и бдительно-гордо вскинутой головой, – едва кисточка Амзеля обмакнулась в пузырек с тушью и напилась досыта, едва Вальтер Матерн, правым ухом к дисковой пиле, занял свой наблюдательный пост, – как дверь столярный мастерской распахнулась и выплюнула сперва Августа Покрифке, клеевара, а вслед за ним клееварову дочь.
Вместе с Туллой он стоит под дверью, шушукает что-то, косо поглядывая на прогибающийся складной стульчик, учит дитятко, дает ей наставления – и вот она уже подходит, сперва как бы нехотя, вихлявыми вензелями, скрестив тонкие ручки за спиной своего национального баварского платьица, бесцельно загребая босыми ногами песок, а потом вдруг начинает описывать вокруг рисующего Эдди Амзеля быстрые, стремительно сужающиеся петли, подскакивая то слева, то справа.
– Эй, вы! – И уже снова слева: – Эй, как вас там? – И тут же опять слева: – Чего вам здесь вообще надо? – И слева опять: – Чего вам надо-то здесь? – А теперь справа: – Вам тут вообще не место! – И снова справа: – Ведь вы же… – И справа, совсем близко: – Знаете, вы кто? – И слева, почти в ухо: – Сказать, кто вы такой? – И в правое ухо, как иглу: – Вы же абрашка! А-бра-шка. Да-да, абрашка! Или, может, вы не абрашка, вот тогда и можете рисовать нашу собаку, раз вы не абрашка.
Кисточка Амзеля замерла в неподвижности. А Тулла, уже отбежав в сторонку, снова:
– Абрашка!
Слово. Слово брошено, летает, скачет по двору, сперва тихо, вблизи от Амзеля, потом достаточно громко, чтобы и Матерн отвлекся от своих взаимоотношений с запевающей дисковой пилой. Он пытается схватить эту мелкую тварь, что выкрикивает слово «абрашка». Амзель встает. Матерн Туллу не поймал.
– Абрашка!
Папка с первыми, еще влажными штрихами туши падает на песок, рисунком вниз.
– Абрашка!
Вверху, на третьем, четвертом этажах, а потом и на первом, втором распахиваются окна: домохозяйки решили проветрить. А с Туллиного язычка снова:
– Абрашка!
Пронзительней, чем дисковая пила. Матерн хвать – и снова мимо. Туллин язык. Вострые ножонки. Амзель стоит возле своего складного стульчика. Слово. Матерн поднимает с земли папку и рисунок. Тулла пружинит на доске, что лежит на козлах.
– Абрашка! Абрашка!
Матерн завинчивает крышечку на пузырьке с тушью. Тулла взлетела на доске и спрыгнула:
– Абрашка! – катится по песку. – Абрашка!
Во всех окнах дома уже зрители, из окон мастерской тоже выглядывают подмастерья. Слово, три раза подряд, слово. Лицо Амзеля, которое во время рисования пылало, теперь остывает. Он не может согнать с лица улыбку. Пот, только уже липкий и холодный, течет по веснушкам и складкам жира. Матерн кладет ему руку на плечи. Веснушки теперь серые. Слово. Одно и то же слово. У Матерна рука тяжелая. Теперь с наружной лестницы. Вездесущая Тулла:
– Абрашка-абрашка-абрашка!!!
Матерн уже ведет Амзеля под руку. Эдди Амзель дрожит. Левой рукой, в которой у него уже папка, Матерн подхватывает складной стульчик. Только тут Харрас, освобожденный от приказа, меняет предписанную ему позу. Он принюхивается, понимает. И вот уже натянулась, напряглась цепь – голос собаки. Голос Туллы. Дисковая пила вгрызается в пятиметровую доску. Пока молчит шлифовальный. А вот и он. Так, а теперь фреза. Долгие двадцать семь шагов до калитки. Харрас рвется и готов сдвинуть сарай, к которому прикована цепь. Тулла, приплясывая и беснуясь, все еще слово. А неподалеку от калитки, что ведет со двора, там, где стоит, похрустывая клейкими пальцами и в деревянных сапогах, Август Покрифке, запах клея не на шутку схватился с ароматом из палисадника перед окнами учителя музыки. Сирень атакует и побеждает. Май как-никак. Слова не слышно, но оно висит в воздухе. Август Покрифке хочет сплюнуть то, что он уже несколько минут копил во рту, но не осмеливается – Вальтер Матерн смотрит в упор, показывая ему свои громкие зубы.
Дорогая кузина Тулла!
Теперь я перескакиваю. Эдди Амзель и Вальтер Матерн были с нашего двора изгнаны. Тебе ничего за это не сделали. Поскольку Амзель нашего Харраса испортил, Харраса пришлось по два раза в неделю водить на передрессировку. А тебе, как и мне, приходилось учиться читать, писать и считать. Амзель и Матерн сдали свои экзамены, письменные и устные. Харраса подтянули в облаивании незнакомых лиц и в отказе от корма из чужих рук – но все равно Амзель его уже слишком сильно успел испортить. Тебе трудно давалось чистописание, мне арифметика. Но оба мы с удовольствием ходили в школу. Амзель и его друг получили аттестаты зрелости, Амзель – с отличием, Матерн – как говорится, с грехом пополам. Вроде снова началась жизнь или должна была начаться: после девальвации гульдена экономические трудности быстро и легко рассосались. Пошли заказы. Отец смог снова нанять подмастерья, которого он за месяц до девальвации вынужден был уволить. А Эдди Амзель и Вальтер Матерн после аттестата зрелости начали играть в кулачный мяч.
Дорогая Тулла,
кулачный мяч – это коллективная игра, осуществляемая двумя командами по пять игроков в каждой на двух прилегающих друг к другу площадках перебрасываемым с одной площадки на другую мячом величиной примерно с футбольный, но легче футбольного. Как и лапта, это исконно немецкая игра, пусть даже Плавт еще в третьем столетии до нашей эры и упоминает некий follus pugilatorius – «мяч избиваемый». Дабы усугубить истинно немецкий характер кулачного мяча – ибо у Плавта, вне сомнений, речь идет о германских рабах, играющих в эту игру, – следует сообщить: во время первой мировой войны в лагере военнопленных под Владивостоком пятьдесят команд играли в кулачный мяч; а в лагере военнопленных Оувестри, в Англии, свыше семидесяти команд проводили турниры по кулачному мячу, терпя в них бескровные поражения или одерживая столь же бескровные победы.
Игра не сопряжена с чрезмерными физическими нагрузками, как то с необходимостью много бегать, поэтому в нее можно играть и в шестидесятилетнем возрасте, как мужчинам, так и женщинам, причем даже чрезмерно тучной комплекции. Словом, Амзель начал играть в кулачный мяч. Кто бы мог подумать! Этим маленьким пухлым кулачком, этим кулачишкой, в который только посмеиваться хорошо, кулачком, который ни разу в жизни по столу не стукнул! Таким кулачком разве что письма придерживать, чтоб на сквозняке не улетели. Да какие это кулаки – так, тефтельки, клецки, две розовые примочки на коротеньких ручонках болтаются. Не то чтобы там рабочий кулак, пролетарский кулак, который «Рот фронт!» – эти кулачки были мягче воздуха. Кулачки для угадайки: угадай, в какой руке лежит. В кулачном праве он всегда и заведомо был неправ; в любом кулачном бою мгновенно превратился бы в «мяч избиваемый» – и только в кулачном мяче кулачок Амзеля был триумфатором; вот почему здесь и будет по порядку рассказано, как Эдди Амзель стал мастером кулачного мяча, то есть спортсменом, который сжатым кулаком – выставлять большой палец запрещено правилами – наносил по кулачному мячу удары снизу, сверху и сбоку.
Туллу и меня перевели в следующий класс.
Каникулы – вполне ими заслуженные – привели Амзеля и его друга в устье Вислы. Рыбаки молча наблюдали, как Амзель штрихует рыбацкие лодки и сети. Паромщик заглядывал Эдди Амзелю через плечо, когда тот набрасывал контуры парового парома. У Матернов, на том берегу, он тоже побывал, многозначительно посудачил с мельником Матерном насчет будущего и зарисовал матерновскую мельницу на козлах со всех сторон. И с сельским учителем Эдди Амзель хотел было словечком перекинуться, но тот вроде бы своего бывшего ученика дальше порога не пустил. С чего бы это вдруг? Еще более решительно, к тому же с насмешками, отшила Эдди Амзеля ветреная шивенхорстская красавица, которую он хотел запечатлеть на ветреном берегу с ветром в волосах и в развевающемся на ветру платье. Но все равно папку свою он набил дополна и с полной рисовальной папкой уехал обратно в город. Он, правда, пообещал своей матушке поступить в какой-нибудь приличный институт – хотя бы в Высшую техническую школу на инженера, – но для начала стал завсегдатаем в доме у лошадиного живописца и профессора Пфуле и так же, как Вальтер Матерн, которому предстояло стать экономистом, но который с гораздо большим удовольствием декламировал против ветра монологи что Франца, что Карла Моора, никак не решался приступить к занятиям.