— Это баба дала, — лепечет он, держа в руках ломаную целлулоидную утку.
— Это она тебе подарила?
— Угу. Подарила.
— Какая она хорошая.
— Угу.
— Знаешь что?
— Что?
— Баба — мамина мама.
— Угу. А где мама?
— В больнице.
— В больнице? В пятницу придет домой?
— Правильно. Она придет домой в пятницу. Правда, она обрадуется, как мы хорошо все убрали?
— Угу. Папа тоже был в больнице?
— Нет. Папа не был в больнице. Папа уезжал.
Папа уезжал… Услышав знакомое слово «уезжал», мальчик широко раскрывает глаза и рот, голос становится громче от сознания всей важности этого понятия — очень, очень далеко. Чтобы измерить эту даль, он так широко расставляет руки, что пальцы у него отгибаются назад. Дальше его воображение не простирается.
— А теперь папа больше не уедет?
— Нет, нет.
Он везет Нельсона в машине к миссис Смит, сказать, что вынужден оставить работу у нее в саду. Старик Спрингер предложил ему должность в одном из своих филиалов. Рододендроны вдоль хрустящей под колесами подъездной аллеи кажутся пыльными и бесплодными, на них еще торчит несколько коричневых букетиков. Миссис Смит сама открывает дверь.
— Да, да, — мурлычет она, и ее коричневое лицо сияет.
— Миссис Смит, это мой сын Нельсон.
— Да, да, здравствуй, Нельсон. У тебя папина голова. — Она гладит его по головке высохшей, как табачный лист, рукой. — Давай-ка подумаем. Куда я засунула вазу с конфетами? Можно дать ему конфетку?
— Одну, я думаю, можно, но не стоит их разыскивать.
— Захочу и разыщу. С вами, молодой человек, вся беда в том, что вы никак не хотите поверить, что я хоть на что-нибудь способна.
Миссис Смит ковыляет прочь. Одной рукой она одергивает платье, а другой тычет в воздух, словно отмахивая паутину.
Пока ее нет, они с Нельсоном стоят и смотрят на высокий потолок гостиной, на огромные окна с тонкими, белыми, как мел, переплетами, сквозь стекла которых — часть из них отливает голубовато-лиловым — виднеются сосны и кипарисы, окаймляющие дальний край усадьбы. На блестящих стенах висят картины. Одна, в темных тонах, изображает женщину в развевающемся шелковом шарфе, — судя по тому, как она размахивает руками, она яростно спорит с большим лебедем, который назойливо к ней лезет. На другой стене висит портрет молодой женщины в черном платье, которая беспокойно ерзает на мягком стуле. У нее красивое, хотя и несколько угловатое лицо, лоб кажется треугольным из-за прически. Округлые белые руки сложены на коленях. Кролик отступает на несколько шагов, чтобы посмотреть на портрет прямо. У нее короткая пухлая верхняя губка, которая так красит молодых девушек. Губа чуть-чуть приподнята, под ней виднеется темное пятнышко чуть приоткрытого рта. Во всем ее облике чувствуется нетерпение. Кажется, будто она сейчас сойдет с полотна и, нахмурив треугольный лоб, шагнет ему навстречу. Миссис Смит, возвратившись с алым стеклянным шаром на тонкой ножке наподобие винного бокала, замечает его взгляд и говорит:
— Я никак не могла понять, почему он изобразил меня такой раздражительной. Он мне ни капельки не нравился, и ему это было известно. Скользкий маленький итальянец. Впрочем, он понимал женщин. Вот. — Она подходит к Нельсону с конфетами. — Попробуй. Они старые, но хорошие, как многие старые вещи в этом мире.
Она снимает с вазы крышку, красную стеклянную полусферу с шишечкой, и держит ее нетвердой рукой перед Нельсоном. Мальчик поднимает глаза, Кролик утвердительно кивает головой, и он берет конфетку в цветной фольге.
— Она тебе не понравится, там внутри вишня, — говорит ему Кролик.
— Шшш-ш. Пусть мальчик берет что хочет.
Зачарованный оберткой, несмышленыш берет конфету.
— Миссис Смит, — начинает Кролик. — Я не знаю, говорил ли вам преподобный Экклз, но мое положение несколько изменилось, и я вынужден перейти на другую работу. Я больше не смогу вам помогать. Мне очень жаль. Простите, пожалуйста.
— Да, да, — говорит она, не спуская глаз с Нельсона, который возится с фольгой.
— Мне было здесь очень хорошо, — продолжает Кролик. — Здесь все равно что на небе, как говорила та женщина.
— О, эта дурища Альма Фостер. Помада размазана чуть не до самого носа. Я никогда ее не забуду, бедняжку. Ни капли мозга в голове. Дай сюда, деточка, дай миссис Смит свою конфетку.
Она ставит конфетницу на круглый мраморный столик, где стоит всего лишь одна восточная ваза с букетом пионов, берет у Нельсона конфету и яростным движением пальцев срывает с нее обертку. Ребенок смотрит на нее разинув рот. Она рывком опускает руку и сует ему в губы шоколадный шарик. Потом удовлетворенно оборачивается, бросает фольгу на стол и говорит:
— Ну что ж, Гарри, по крайней мере, мы с вами увидели, как цветут рододендроны.
— Да, верно.
— И мой Гарри тоже порадовался.
Нельсон надкусывает конфету и, почуяв вкус ненавистного вишневого сиропа, в отчаянии открывает рот, изо рта выползает коричневая струйка, а глаза в ужасе оглядывают безупречно чистую дворцовую залу. Кролик подставляет сложенную чашечкой ладонь, мальчик подходит и молча выплевывает месиво из шоколада, теплого вязкого сиропа и раздавленной вишни.
Миссис Смит ничего не замечает. Горящим взглядом прозрачных, как хрусталь, глаз она смотрит на Кролика и говорит:
— Я считаю своим религиозным долгом поддерживать в порядке сад Хорейса.
— Я уверен, что вы найдете кого-нибудь другого. Начались каникулы, это прекрасная работа для старшеклассника.
— Нет, я о них и думать не хочу. В будущем году меня здесь уже не будет, и я не увижу, как снова зацветут его рододендроны. Вы продлили мне жизнь, Гарри, правда, продлили. Всю зиму я боролась со смертью, а в апреле выглянула из окна, увидела, как высокий молодой человек сжигает прошлогодние стебли, и поняла, что жизнь меня еще не покинула. Все наше достояние, Гарри — это жизнь. Это странный дар, и я не знаю, как мы должны им распорядиться, но жизнь — это единственное, что мы получаем в дар, и дар этот дорогого стоит. — Ее хрустальные глаза затуманиваются пленкой жидкости, более густой, чем слезы, и она хватает его за руки повыше локтей цепкими коричневыми пальцами. — Прекрасный, сильный молодой человек, бормочет она словно про себя, но вот взгляд ее снова обретает остроту, и она добавляет:
— У вашего сына есть гордость. Берегитесь.
Она, наверно, хочет сказать, что он может гордиться своим сыном и должен беречь его. Его глубоко трогает ее объятие, ему хочется ей ответить, и он даже пробормотал «нет», когда она предсказывала свою близкую смерть. Но в его правой ладони лежит растаявшая конфета, и, бессильно застыв на месте, он слышит, как она с дрожью в голосе говорит:
— До свиданья. Всего вам доброго. Всего вам доброго.
Всю неделю после этого благословения они с Нельсоном счастливы. Они гуляют по городу. Однажды они смотрят, как на школьной площадке играют в софтбол мужчины с темными морщинистыми лицами заводских рабочих, одетых в яркую форму из войлока и фланели. Одна команда носит название пожарного депо в Бруэре, а другая — Спортивной ассоциации «Солнечный свет». Очевидно, это та самая форма, которая висела на чердаке, когда он ночевал у Тотеро. Зрителей, сидящих на складных скамейках, не больше, чем игроков. Везде — за скамейками, за ограждением из проволочной сетки и металлических трубок — бегают, шумят и спорят мальчишки в спортивных туфлях. Пока Кролик с Нельсоном смотрят несколько периодов, солнце садится за деревья. Косые лучи обволакивают щеки древним, как мир, тонким, как бумага, теплом. Кучка невнимательных зрителей, сочная перебранка, клубы пыли на желтом поле, девушки в шортах, проходящие мимо с шоколадным мороженым на палочках. Загорелые девичьи ноги, толстые лодыжки и гладкие бедра. Они так много знают — по крайней мере, их кожа. Их ровесники мальчишки — костлявые жерди в бумажных штанах и кедах — яростно спорят, кто лучше — Тед Уильямс или Мики Мэнтл <звезды бейсбола, легендарные игроки 50-60-х годов>. Конечно, Мэнтл в десять тысяч раз лучше. А Уильямс в десять миллионов раз лучше. Кролик с Нельсоном делят пополам порцию мороженого с лимонадом, купленную у человека в фартуке с эмблемой Клуба болельщиков, который поставил в тень свой лоток. Дым сухого льда из стаканчика с мороженым, пшш-ш — от пробки, вынутой из бутылки. Искусственная сладость сочится Кролику в сердце. Нельсон, пытаясь поднести бутылку к губам, забрызгивает лимонадом рубашку.
В другой раз они идут на площадку для игр. Нельсон боится качелей. Кролик велит ему держаться покрепче и легонько подталкивает спереди, чтобы мальчик его видел. Тот смеется, просит: «Пусти, пусти», наконец, хнычет: «Пусти, пусти, па-па». От возни в песочнице у Кролика начинает болеть голова. Резиновые шлепки руфбола и стук шашек из соседнего павильона бередят ему память; легкий ветерок, окаймленный кружевом детского бормотанья, доносит забытый запах узкой пластмассовой ленты, из которой плетут напульсники и шнурки для свистков, запах клея и пота на рукоятках спортивных снарядов. Он ясно видит истину: то, что ушло из его жизни, ушло безвозвратно, ищи сколько хочешь — все равно не найдешь. Беги куда хочешь — все равно не догонишь. Оно было здесь, под этим городом, в этих голосах и запахах, которые навеки остались позади. Полнота жизни исчерпывается, когда мы платим дань Природе, когда мы даем ей детей. После этого мы ей больше не нужны, и мы — сначала изнутри, потом снаружи — превращаемся в мусор. В стебли от цветов.