мере того как я шел, оно все удалялось. Я шел к нему полчаса. Оно было все еще слишком далеко, и я повернул назад. Но теперь я уверен, что это озеро…
— Вы обезумели, совершенно обезумели! Ах! Зачем вы это сделали?.. Зачем?
Что он сделал? Зачем сделал? Я, кажется, заплакал бы от возмущения, хотя не знаю, что меня возмущает. А Прево объясняет мне прерывающимся голосом:
— Я так хотел найти воду… У вас совершенно белые губы!
Эх! Злость моя утихает… Как бы просыпаясь, я провожу рукой по лбу, и мне становится грустно. Говорю с трудом:
— Я видел — так же ясно, безошибочно, как сейчас вижу вас, — три огонька… Говорю вам, я видел их, Прево!
Прево сначала молчит.
— Да, — наконец, признает он, — плохо дело.
В этой атмосфере, лишенной водяных паров, земля очень быстро отдает тепло. Стало холодно. Встаю и начинаю ходить. Но очень скоро мной овладевает невыносимая дрожь. Моя обезвоженная кровь с трудом течет в жилах, и ледяной холод — не только холод ночи — пронизывает меня. Зубы стучат, и все тело содрогается. Рука так дрожит, что не могу больше пользоваться фонариком. Я никогда не был чувствителен к холоду и вот умру от холода. Как странно действует жажда!
Я где-то бросил мой плащ, устав тащить его по жаре. А ветер все крепчает. И я открываю, что в пустыне негде укрыться. Пустыня гладка, как мраморная плита. Днем в ней не сыщешь тени, а ночью она отдает вас, неприкрытого, ветру. Ни деревца, ни кустика, ни камня, за который можно было бы укрыться. Ветер атакует меня, как кавалерия в открытом поле. Верчусь во все стороны, чтобы уклониться от него. То ложусь, то подымаюсь. Стою ли, лежу ли — ледяной бич хлещет меня. Не могу бежать, нет больше сил. Не могу бежать от убийц, падаю на колени и, прикрыв руками голову, подставляю ее под меч!
Немного погодя отдаю себе отчет в том, что я встал и, продолжая трястись от холода, иду куда глаза глядят. Где я? Ах! Я ушел и слышу теперь голос Прево. Это его призывы заставили меня очнуться…
Все еще дрожа всем телом, содрогаясь от икоты, я возвращаюсь к нему. И говорю себе: «Это не холод. Это что-то другое. Это конец». Мой организм уже слишком обезвожен. Я столько ходил позавчера и вчера, когда вышел один.
Обидно умереть от холода. Я предпочел бы возникавшие во мне миражи. Крест на холме, арабы, фонарики. Это во всяком случае становилось интересным. Не терплю, чтобы меня бичевали, как раба…
Снова падаю на колени.
Мы захватили с собой часть нашей аптечки. Сто граммов чистого эфира, сто граммов девяностоградусного спирта и пузырек иода. Пробую сделать два-три глотка чистого эфира. Впечатление, будто бы я глотаю ножи. Ну, а девяностоградусный спирт? Но от него стягивает горло.
Разрываю песок, ложусь в яму и засыпаю себя. Только лицо высовывается наружу. Прево нашел несколько хворостинок и разжигает костер, который скоро затухнет. Прево не хочет зарыться в песок. Он предпочитает топтаться с ноги на ногу. Зря.
Горло не разжимается — плохой признак. А между тем я чувствую себя лучше. Я спокоен. Против всякого ожидания, я спокоен. На палубе невольничьего корабля, связанный по рукам и ногам, я против воли отправляюсь в путешествие под звездами. Но, возможно, я не так уж несчастен…
Если не двигать ни одним мускулом, не чувствуешь больше холода. И вот я забываю о своем теле, онемевшем под песком. Не буду больше двигаться — и никогда больше не буду страдать. Да и не так уж я, по правде говоря, страдаю… Все эти муки оркестрованы усталостью и бредом. Они превращены в книгу с картинками, в немного жестокую сказку… Еще недавно ветер травил меня, и, чтобы бежать от него, я кружил, как загнанный зверь. Потом мне стало трудно дышать: чье-то колено давило мне на грудь. Колено. Я отбивался от навалившегося на меня ангела смерти. Никогда я не был одинок в пустыне. Теперь, когда я больше не верю в то, что окружает меня, я ухожу в себя и не шевелю даже ресницами. Чувствую, поток образов влечет меня в тихое забытье; реки успокаиваются в толще моря.
Прощайте те, кого любил. Не моя вина, если человеческое тело не выдерживает трех дней без воды. Не думал я, что человек до такой степени в плену у источников. Не подозревал, что человек так ограничен в своей свободе. Обычно думают, что человек может идти куда хочет, что он свободен… Люди не видят веревки, которая привязывает их к колодцам, которая подобно пуповине привязывает их к чреву земли. Сделает человек лишний шаг — и умирает.
Я сожалею лишь об одном — о ваших страданиях. В конечном счете мне досталась самая лучшая доля. Если бы я вернулся, я взялся бы за старое. Мне нужна жизнь, а в городах нет больше настоящей жизни.
И дело не в авиации. Самолет — средство, а не цель. Рискуешь жизнью не ради самолета. Как и крестьянин пашет не ради плуга. Но при помощи самолета покидаешь город с его счетоводами и возвращаешься к крестьянской правде.
Занимаешься настоящим человеческим трудом и познаешь человеческие заботы. Вступаешь в соприкосновение с ветром, звездами, ночью, с песками, с морем. Состязаешься в хитрости с силами природы. Ждешь рассвета, как садовник ждет весны. Ждешь очередного аэродрома, как землю обетованную, и ищешь свою правду в звездах.
Я не сетую на свою судьбу. Три дня я бродил, страдал от жажды, шел по следам на песке, и единственной моей надеждой стала роса. Я пытался добраться до существ одного со мной рода-племени, позабыв, где они обитают на земле. Так и должен жить человек. Я считаю, что это важнее, чем выбирать по вечерам, в какой мюзик-холл пойти.
Мне уже не понять пассажиров пригородных поездов, этих людей, считающих себя людьми и не замечающих, что на самом деле гнет низвел их до роли муравьев. Чем заполняют они свои досуги, свои нелепые, ничтожные воскресенья?
Однажды, в России, я слышал, как на одном заводе играли Моцарта. Я написал об этом и получил двести ругательных писем. Я не питаю неприязни к тем, кто предпочитает ярмарочный балаган. Они не знают другой музыки. Я питаю неприязнь к содержателям балаганов — не люблю, когда калечат людей.
Что до меня, то мое ремесло дало мне счастье. Я чувствую себя крестьянином аэродромов. В пригородных поездах я