Результат вышел очень болезненный, и я до сих пор испытываю жгучий стыд. Потому что сразу после ужина, когда Мейбл и беспозвоночное обсуждали в саду на полном серьёзе формы романа, а их повышенные голоса, смешиваясь с ароматом прогретого солнцем флокса, вплывали в окно, Каролина незаметно вошла в мой кабинет. Лицо ее было невеселым, мягким, обиженным — я и раньше замечал это выражение, и оно всегда трогало меня. Но я, не начиная разговора, упрямо молчал и лишь смотрел на нее отчужденно, как если бы она была служанкой, пришедшей с извинениями. Она остановилась в полушаге, жалко уронив руки.
— Почему ты так плохо относишься ко мне, Филипп? — спросила она.
— Ты прекрасно знаешь, почему.
— Потому что я притащила сюда Хью?
— Конечно, ты должна была спросить у нас.
— Не было времени, и я думала, что вы не против. Мне очень жаль, если получилось бестактно.
— Еще как бестактно! Ты совершенно не вспоминала о нас два года и вдруг выкинула такое… Ты понимаешь не хуже меня.
Последовало молчание, она не шевельнулась, а потом сказала:
— Просто я тебе больше не нравлюсь.
— Каролина, радость моя…
— Только не называй меня «своей радостью», дорогой мой Филипп!
Она попыталась улыбнуться, но я остался жёсток.
— Каролина, честное слово, это не самые лучшие манеры.
— Знаю, я ведь уже извинилась. И вообще знаю, Филипп, что ты считаешь меня бесстыжей мерзавкой — такая я и есть. Но, ради Бога, тут голос ее дрогнул, разве вся жизнь — одни лишь манеры? Мне казалось, что мы нравимся друг другу.
Я подошел к окну и закрыл его. Мейбл и беспозвоночное были в другом конце сада.
— Я это знаю.
— Так будь же человеком, Бога ради.
— Я даже слишком человек. Я думаю, что это просто наглость. А твой младенец — меня от него тошнит.
Она быстро отвернулась, и я знал, что она заплакала: как всегда, беззвучно проронив одну–две слёзки, быстро коснулась глаз кончиками пальцев и повернулась ко мне, спокойная, как и прежде.
— Чем он тебе не нравится?
— Сам не знаю. Не нравится, и всё.
— Ты что, приревновал и тянешь из меня душу?
— Оставь, за кого ты меня принимаешь?.. У тебя что, совсем уже не осталось ни глаз, ни вкуса? Да он просто недоумок, Каролина, настоящий кретин! Лапша вареная, похотливый пескарик! Ох, сколько их водится повсюду, а особенно в Гринвич–Виллидже. Слабак с задранным носом: попользуется тобой и выбросит, когда надоест — только зачем тебе объяснять: ты не хуже меня знаешь.
Она стояла, прислонившись спиной к пустому камину и, показалось мне, вздрогнула.
— Да, вид у него не лучший, но он славный парень, если узнать его поближе.
— Может быть, — пожал я плечами, — только я совершенно не желаю его узнавать.
— Знаешь, Филипп, то, что ты говоришь, нехорошо, недостойно…
— Что тут недостойного?
— То, как ты говоришь… Ты ведь понимаешь, как мне хотелось узнать твое мнение о нем, чтобы ты хорошо отозвался. Ни с кем другим я б такого не сделала, ты тоже знаешь. И я на самом деле, ну, поверь, на самом деле надеялась, что он тебе понравится.
Она беззвучно уронила еще пару слёзок. Я зажег сигарету, пробили часы, целая галактика пылинок плясала в луче вечернего солнца между гардинами на окне.
— Ты ведь понял, что я в него влюбилась.
— Я понял, дорогая.
— Ты думаешь, мне нужно выйти за него замуж?
— Ни в коем случае.
— Он моложе меня, но старше, чем выглядит.
— И, вне всякого сомнения, очень сложная личность! Из него это так и прёт. Нисколько не удивлюсь, если узнаю, что он носит в кармане омара или парочку похотливых мышек.
Она медленно присела в кресло у камина и сказала:
— Тебе не стоило этого говорить.
— Ну, прости меня, но ты же видишь…
Тут я вдруг вспомнил ее жизненный путь, о котором рассказал мне честный Майкл. Надо ли в это углубляться?
— Видишь ли, — сказал я, — я знаю о тебе больше, чем ты думаешь. Ко мне приезжал Майкл.
— Он был у тебя?
— Да… И если говорить начистоту, может быть, тебе лучше бросить всё это раз и навсегда. Ничего здесь нет хорошего. Майкл сказал — ты ведь не будешь обижаться, если я повторю — что ты катишься в пропасть… Боже правый, ну разве ты сама не видишь, когда глядишься в зеркало по утрам? Я даже знаю, что ты делала в Париже… (Тут я соврал).
Она вспыхнула, приоткрыла губы и посмотрела на меня, будто снова собираясь заплакать, но не заплакала, а упорно глядела с необычайной грустью и, наконец, сказала:
— Я это знаю, Филипп, я всё знаю, всё, всё — как я могу не знать! Боже, да о чем еще я могу думать с утра до вечера? Почему я хочу выйти за Хью? Даже если ничего не получится, будет какое‑то пристанище хоть на время. Отдохну…
— Нет, ты не отдохнешь. Чтобы отдохнуть, тебе надо бежать из Нью–Йорка и от такой жизни. Бежать навсегда. А если по честному, выходи за Майкла — он создан для тебя! Это и есть мое мнение.
Она вдруг рассмеялась совершенно искренне и неподдельно весело.
— Бедный Майкл! Ведь еще на прошлой неделе… Нет, он слишком хороший. Ягненочек, совсем ягненочек. Ради Бога, нет.
— Ну, тогда, дорогая Каролина, я, как говорится, умываю руки. Больше мне нечего тебе сказать, кроме того, что ты должна переделать себя…
— Пока еще есть время.
— Вот именно.
— Спасибо, сдачи не надо. Заходите еще. Всегда вам рады.
Разговор иссяк, и прежде, чем он возобновился, Мейбл с беспозвоночным вернулись из сада, и мы засели за неизбежный бридж. Никаких других разговоров с Каролиной у меня больше не было: она со своим тошнотворным червеобразным придатком вернулась в Нью–Йорк на следующее утро. Знать бы тогда, что это был мой последний благопристойный разговор с ней! С какой горечью я вспоминаю сейчас, как мало ей помог, как был недобр и бесчувственен. Если б я приложил чуть больше усилий: только что толку в запоздалых укорах?
Сейчас я подхожу к последнему эпизоду в моих отношениях с Каролиной, и писать мне об этом очень трудно, потому что это, пожалуй, самый омерзительный поступок в моей жизни.
IV.
Впрочем, немало воды утекло до этого. Стало ясно, что Каролина почти порвала с нами, точнее, порвала со мной. Было также ясно, что я больно уязвил ее: сказал слишком много правды и слишком глубоко заглянул ей в душу. В общем, мы совсем перестали с ней видеться. Мы получили от нее пару коротеньких писем (каждый раз с другого адреса), несколько открыток с курортов: то из Атлантик Сити, то из Луисвилля или Горячих Ключей, и это всё. Прошел год, принесший нам собственную трагедию: Мейбл заболела туберкулезом. Сперва думали, что ничего серьезного и между прочими делами решали, не поехать ли ей в горы, но не торопились с этими планами. Так вот, объединив добродетель с нуждою, мы решили отправиться на год в Европу, главным образом, в Швейцарию: первый наш отпуск за долгое время, из которого Мейбл уже не суждено было возвратиться. Как раз накануне нашего отъезда мы получили поистине потрясающее известие от Каролины: она сообщила, что выходит за Майкла. Очень характерная для нее озорная записочка с приписочкой: «Видишь, чудила Филипп, я воспользовалась твоим советом!» (Надо сказать, что Мейбл посмотрела на меня с некоторым удивлением и, быть может, о чем‑то догадалась). По моему служебному адресу пришло и письмо от Майкла. Очень характерное для моряка: краткое, путанное, честное. Можно было догадаться, что он женил на себе Каролину чуть ли не силком, как последний отчаянный шаг к ее спасению. Что‑то между строк — не могу уже сейчас вспомнить, что именно — заставило меня подумать, что дело оборачивается плохо. Почему‑то подумалось об обществе спасения животных или чем‑то таком. Что она, действительно, в конце концов, докатилась до собачьего состояния? И можно ли сейчас провести успешный курс реабилитации? Или она увлечет с собой бедного доброго Майкла — ягненочка — туда, куда ей самой предстоит скатиться? Что, если вопрос поставить так?
Мы послали им свадебный подарок и отправились в Давос. На этой части своей жизни с ее трагическим исходом я здесь останавливаться не стану: к истории Каролины это не имеет никакого отношения. Скажу лишь, что я вернулся в Америку через год, один. На этот раз я встретил Каролину совершенно случайно, и опять в холле «Бельмонта», где я остановился.
Выглядела она ужасно — в самом буквальном смысле: лицо стало безобразно белым, если не считать наведенных пятен румян. На ней было много поношенного тряпья, и держала она себя во время нашего минутного разговора с какой‑то настороженной опаской: всё время опускала глаза или отводила их, прерывая фразы коротким смехом, неискренним и, кажется, истеричным. Я спросил о Майкле. А, он потерял свое место на флоте, теперь они перебрались в пансион на Четырнадцатой стрит, пока туговато. Я спросил, не смогу ли навестить их перед отъездом в Нью–Хейвен, и сперва она ответила уклончиво, а затем, с очевидной неохотой, пригласила меня заглянуть после обеда. Только перед самым расставанием вспыхнула в ней прежняя Каролина: иначе я мог бы с полным основанием считать, что разговаривал с незнакомкой.