И Эдгар припомнил именно такую минуту: она отчетливо всплыла перед его глазами, когда, согнувшись в кресле, опустив веки, он слушал шелестящие вздохи смычков, которые извлекали аккорды не одновременно, а вступая один за другим. Когда-то, когда он был совсем еще мальчишкой, четырнадцатилетним пареньком, его гимназию в Одессе закрыли из-за какой-то эпидемии и мать отослала его на каникулы в Молинцы. Это было в первые дни мая. Во дворе вокруг клумбы росли густые кусты сирени, и он играл тогда с дочкой кухарки, маленькой Параской, даже не подозревая, что в этих играх заключено любовное начало. И вот как-то Параска пришла к дому в венке из сирени, «заквичана у безови», как она говорила, и Эдгар, делая вид, что нюхает эту сирень, укусил Параску за ухо. И теперь, когда Эльжуня почти беззвучно, уносясь все выше и выше малыми терциями, произносила:
…Ты знаешь сам,
Какая ласка спит в сирени той…
он действительно почувствовал запах этой весенней сирени и запах тела Параски, когда он ее укусил, и потом припомнил, что у Параски были точно такие же глаза, как у Гелены. И его всего заполнило сияние того далекого весеннего дня… Приехал он сразу после дождя, листья — такие, сердечком — так и сверкали, влажные, и горько пахли, нагретые лучами… Приехал он из Сквиры на чужих лошадях, так как брички из Молинцов не было… И когда шел по дорожке к крыльцу, в мягкой глине оставались его следы… Эдгар даже не заметил, как перешли к третьей песне. Здесь флейт уже не было, хотя песня и называлась «Флейты в ночи», только с самого начала все нарастал и нарастал общий вздох всех смычков, чтобы наконец рвануться ввысь вместе со словами:
Флейты поют, а тебя нет со мною,
Ночь, только ночь, так темно в той ночи…
Эдгар постепенно освобождался от воспоминаний, которые — он знал это — заключены где-то в этих песнях, таятся в них, как невидимые источники музыки. В тонкой музыкальной ткани была скрыта Параска и запах ее еще детского тела, и глянцевитые листья сирени, и следы ног в мокрой глине, и даже воспоминание о желтом блестящем башмаке на его ноге.
Третью песню он слушал как что-то чужое. Эльжбета сделала тут такое крещендо, какого он давно не слышал. Голос ее постепенно накапливался, словно вода, и вдруг, когда оркестр резко смолк, один только этот голос и остался под сводом филармонии, словно высокая белая колонна.
Началась четвертая песня. Завороженная публика не прерывала цикла аплодисментами. И вот в оркестре стали возникать разорванные фразы все той же темы «Шехерезады», создавая сумятицу, и из этой сумятицы вырвался голос сестры, ровный, спокойный, глубокий, рассказывающий о том, что
Чуть месяц явился на черное небо,
На него ополчились тучи…
Самым чудесным было это величайшее спокойствие Эльжбеты, которая вздымала над бурей оркестра свои высокие портаменто. Эдгар откинулся в кресле и увидел ее, ее профиль над взлетающим и опадающим смычком первой скрипки. В первый момент она показалась ему какой-то совсем незнакомой. Перья излишне удлиняли ее голову, а кроме того, Эльжбета очень изменилась со времени их самой радостной встречи, когда она пела в Одессе «Verborgenheit»; но потом он вспомнил, что эту манеру держать голову, это изумительное движение — le porte de la tête, как говаривала тетя Михася, — он уловил у нее впервые именно тогда, а теперь он снова видит ее, и точно так же поднимает она голову и вновь и вновь бросает свое ля-бемоль, которым он явно злоупотребил в своей песне, куда-то ввысь, чуть не к галерке.
«О боже, — произнес он про себя, — и откуда у нее еще столько голоса и столько этой Innigkeit {6}, которая совершенно изменила характер моей песни? Откуда у нее нечто такое, что так усиливает все, что я пишу? Или у нее тоже есть это постоянное предчувствие смерти? В молодости мне казалось, что я умру молодым, и только позже я понял, что умирают всегда молодыми. Об этом я и написал в своих песнях. Неужели она это понимает? Наверняка нет. Нет у нее предчувствия и этих ужасных мятущихся чувств. Все это она раскрывает неосознанно и подает другим, точно кушанье к столу, сама к нему не прикасаясь. Она и есть настоящая Шехерезада.
Теперь он внимательно глядел на нее. Эльжбета умолкла, так как оркестр — сейчас звучало tutti — снова устремился ввысь и ломаными аккордами врывался в небо, стремясь укрыть влюбленный месяц. И вновь неожиданно отозвался этот мелодический ход — ми-бемоль — ля-бемоль Эльжбеты, спадая потом вниз. В этой кварте было что-то от зноя и пыли Одессы, от цокота лошадей полицмейстера Тарло и от разбивающегося о скалы моря. Потом море уже нигде и никогда так не разбивалось, превращаясь в пенистые косы, в игру кварт, в солнечный свет, как тогда на Среднем Фонтане. «Интересно, — подумал Эдгар, вслушиваясь в музыку, — думает ли она сейчас об Одессе?»
Эльжбета снова замолчала, а оркестр с глухим рокотом еще раз промчал по всем регистрам, и вдруг раздался звучный, мажорный аккорд, и певица взяла последнее ля-бемоль, чистое и хрустальное. Затем все смолкло, потом грянули аплодисменты и наконец выкрики: «Автора, автора!» Направляясь на сцену, Эдгар столкнулся на ступеньках с сестрой; прическа ее слегка растрепалась надо лбом, перья сбились, глаза были полны слез. Неожиданно она наклонилась к брату и схватила его за плечи:
— Никогда в жизни я уже не буду петь так, как сегодня.
На симфонические концерты Губе ходил всегда со Злотым, так как музыкальные вкусы их совпадали; говоря по правде, Злотый даже и тут оказывал огромное влияние на Губе. Всякую современную музыку, особенно музыку Эдгара, Злотый ненавидел; интуитивно почувствовав значительность и своеобразие «Шехерезады», Губе в тот момент, когда Эльжбета, подхватив трен своего белого платья и покачивая перьями, сходила со сцены, с широкой улыбкой повернулся к своему компаньону:
— Ну, надеюсь, вам наконец понравилась музыка Шиллера? — произнес он, продолжая аплодировать.
Но Злотый, который явился сегодня со своей молодой и красивой женой, сидел все с той же непреклонной миной, ни разу не хлопнул в свои толстые ладоши, а только, словно с сомнением, покачивал головой.
— Ну хоть признайте, что поет она хорошо, — настаивал Губе.
— Поет она хорошо, — равнодушно согласился Злотый.
— Чудесно! — подтвердила мадам Злотая, некоторую наибольшее впечатление произвел туалет Эльжбеты и белые перья на ее голове.
Публика начала подниматься. Через несколько рядов впереди Губе сидела Оля с двумя сыновьями. Антек и Анджей сегодня впервые были в филармонии, и старый Губе, наблюдая сзади за мальчиками, видел, что у них с самого начала концерта горели уши и что сидели они, вытянувшись в струнку, по обе стороны от матери. И лишь теперь они не выдержали и, вставая с места, принялись исподтишка тузить друг друга. Мать строго одернула их.
— Анджей не умеет себя вести, — буркнул Антек матери.
— Ну, тише вы, — сказала Оля и обратилась к Губе: — Почему вы не взяли на концерт Губерта?
— Губерту надо было сегодня вечером идти к товарищу.
Мальчики знали, что это неправда, и многозначительно переглянулись. Известно же, что этот гнусный Злотый ненавидит Губерта и не разрешает Губе брать сына на концерты. Так, во всяком случае, представлял им ситуацию Губерт… Но Оля приняла слова Губе за чистую монету:
— О, как жаль, ему наверняка понравились бы песни дяди Эдгара.
Оля называла Эдгара «дядей», потому что так звали его ее мальчики — без всяких на то оснований. Ей казалось, что каждый мальчик в возрасте Антека или Анджея должен говорить о Шиллере «дядя Эдгар». Но Губе насупился.
— Да? Вы так считаете? А я думаю, что это никому не может понравиться, тем более мальчишкам. Как они могут это понять?
— Мои понимают. Правда, Анджей? — обратилась Оля к младшему, который, не зная, о чем мать говорит, на всякий случай подтвердил:
— Ага!
Губе пожал плечами.
— С младенчества учите их почитать современную музыку? — произнес он с иронией. — Вы что, в родстве с Шиллерами?
— Нет, но знаю их с детства, и поэтому дети называют Эдгара дядей. Но признайте же хотя бы, что поет она чудесно!
Тут в разговор вмешался ни на шаг не отстававший от Губе Злотый.
— Да, Моцарта она пела действительно превосходно.
Оля взглянула на Злотого с некоторым удивлением.
Губе смутился.
— Вы незнакомы с моим компаньоном? Пан Северин Злотый.
Злотый подал Оле руку.
— Пана Голомбека я хорошо знаю, — сказал он. — Весьма почтенный коммерсант!
— И очень милый человек, — добавил Губе. — Его сегодня нет на концерте?
— Нет, — засмеялась Оля, — он страшно томится на симфонических концертах, а песен ему хватает и дома.