И грошовые же у нее кофтяшки! Ситчик либо миткалик по четыре алтына за аршин; как выстирает, сейчас это пятнами кофтяшка пойдет (девки ее всё на смех подымали); парня ли красивого увидит, дачник ли подвернется, – юпчонки подберет (а чулок-то у нее рваный), носком вертит, и ну плезир [15] в глазах изображать.
Кто посмотрит на учительницыны слова? Кто, кто попу подставлял ногу, перед кем смирялся многотерпеливый поп? Перед ней, перед ней, потому что к ней и не придерешься: все с «хи-хи» да с «ха-ха», будто шутки шутит; а какие там шутки! так в самое больное место и норовит ужалить: «Что это долго супруга у вас «Персидского марша» не играла? Воображение имею большое и до музыки охотница страсть какая, ах, какая! Вы бы ее почаще просили», – глазки закатит, у самой губы от смеха ходуном; однажды при помещике Уткине и при шести спелых его дочерях – Катерине, Степаниде, Варваре, Анне, Валентине, Раисе – шпильку попу всадила. Поп смолчит, а иной раз так это разогорчится, что дьячка призовет, пошлет за водкой – глядишь, гитара в смородиннике и затрынкала, а учительница злорадствует. Только раз поп не стерпел: как пришел домой, засел строчить донос; строчил, строчил – ну и настрочил же: будто придерживается заноза неведомого вероисповедания и с кавказскими молоканами в сношение-де вступить намерена для ниспровержения предержащих властей; оттого-де и социалистка; и ребят не учит, а все только пакостью занимается, чему свидетель он, настоятель целебеевского храма. Так это красиво все подвел, со смыслом связал, на Ивана Степанова, как на свидетеля, указал; сейчас видно – воображение у попа есть, и взятие крепости Карса изображал не раз. Иван же Степанов от себя показал, что оная учительша Шкуренкова без лишних два года его, Степанова, соблазняет, все угрожая при первой удобной оказии над ним учинить любодейственное насилие.
Расписались, запечатали в конверт; да вовремя не послали – задумались: не было бы чего от начальства: начальство бы не поверило. Если признаться, веры учительша придерживалась православной, а что ребят она грамоте учила, то всякий видел: ну, против грамотности не пойдешь; и земский, и урядник у нас в ту пору за грамотность держались крепко.
Она возьми, да узнай про умысел попа; и опять попа подсидела: поп объезжал свой приход; известное дело: всякий ему в телегу яйца клал, мучки, хлебца, луку (поборами с прихожан жили попы); возвращался он с телегой, полной муки, хлеба, яиц, и остановился у школы, у колодца воды испить; бойкая же девица вышла и затараба-рила, захихикала: «хи-хи» да «ха-ха»; взяла, да будто невзначай, села в телегу; села и продавила яйца – продавила до полсотни яиц: вот тебе, дескать, а что с меня возьмешь?
С той поры они и разошлись: э, да что тут: двое дерутся – третий не суйся; ругаются, – помалкивай.
Другой примечательный обитатель села – столяр: Митрий Кудеяров. В той самой он проживает избенке, что из пологого выглядывает лога; если встать на холмик, то… вон там его крыша – вон там: еще оттуда на нас потянуло дымком.
Столяр выделывал мебель и заказы имел не только из Лихова – из Москвы; сам колченогий, хворый, бледный, и нос, как у дятла, и все кашляет, а поставляет в мебельные магазины; частенько к нему с дороги захаживали: всякий люд по дороге гнала невидимая сила: цыганы, сицилисты, городские рабочие, Божьи люди так бы и проходили; ан, нет: случилось тут у нас Кудеярову быть: к нему-то и завертывали. Оттого и тропочка с дороги к логу его обозначалась все явственней. Как, бывало, темненькая на дороге к нему заковыляет фигурка или желтый подымется прах и там, в желтом прахе, тарарыкает уж телега, – на холмик подымется Митрий, ладонь приложит к глазам – и ждет… И чего это он все ждал? Ждет, – а мимо гнала всякий люд невидимая сила: протарарыкает телега, минует село; тот пройдет, другой, прогорланив песню; иной и свернет на тропочку: значит, к Митрию. Не любил столяр отвечать на расспросы: «Кто да кто у тебя чайничал?» – «Так: ничего себе». Нахмурится, смолчит.
Ничего себе, гостеприимный; придешь к нему, бабу свою (жену схоронил Митрий) пошлет на колодезь: воды в самовар принести; сейчас это лавку очистит от стружек и начнет всякие тары-бары про мебельное свое дело: «Выделываете мебель?» – «Выделывам, как же: и под штиль, и без штиля; коли в Москву отсылать, так обязательно требуют штиль: есть солидные штили, доходные – потому, сами знаете, резная работа: вот хоть бы рококо, али русский штиль; а есть так только, шушера одна: тяп-ляп – готово: дешево платят нонече за такую работу, а заказывают; на едаком штиле много деньги не зашибешь: так это, обман». – Скажет, и подмигнет всем лицом; ну и лицо же, мое почтенье! Не лицо – баранья, обглоданная кость: и при том не лицо, а пол-лица; лицо, положим, как лицо, а только все кажется, что половина лица; одна сторона тебе хитро подмигивает, другая же все что-то высматривает, чего-то боится все; друг с дружкой разговоры ведут: одна это: «я вот, ух, как!», а другая: «ну-ка, ну-ка: что – взял?» А коли стать против носа, никакого не будет лица, а так что-то… разводы какие-то все.
Весь день проработает с отстегнутым воротом красной своей рубахи, пропотевшей на спине; уж прохлада бирюзой и сквозной, и искристой дальние заливает рощи, и все там нахмурится – сеется мрак и множатся тени, – а напротив усталое солнце истекает последним лучом, – рубанки, фуганки, сверла Митрий сложит, свесит над ними тонкое мочало желтой бороды, задумчиво обопрется на пилу, и потом тихохонько плетется через луг обшлепанными лаптями, а детишки от него прочь, потому что имел нехороший тяжелый глаз; только сам он овцы не обидит; ничего себе; и всякий уж знает, куда и зачем тащится столяр в такое время: к батюшке; препираться насчет текстов; был же весьма начитан в Писании и своего мнения держался – какого, никто понять не мог, хоть с виду он не таился: вовсе не досуг было знать, что разумел под единой сущностью столяр Кудеяров и какого мнения на счет учительшиного безобразия придерживался.
Вот, бывало, утрет это он рукавом потное свое лицо, повернет это к попу половину лица: «я вот, ух, как!», да и вопрошает; так вот они с попом и препираются на лужайке в тихий вечерний час, когда тонкий встает пар над лугом. Потеет поп, потеет, пока Кудеяров садит текстами, и рассердится, когда Кудеяров другой половиной лица будто невзначай на попа обернет (ну-ка, ну-ка: что, взял?); и рассердится поп, вспомнит попадьи-хин самоварчик, и отмахнется: «Поди ты, есть у меня время со всяким путаться: много вас тут, народу всякого!» А только поп это зря – просто чайку захотелось, либо в окне попадьихину белую шейку приметил: сам любил поумничать с Кудеяровым. Плюнет поп, посмотрит на столяра, а лица-то у столяра нет: так… разводы какие-то. И пойдет от него поп; и подмигнет ему вслед Кудеяров, и через весь луг в пологий потащится лог, в росную свою прохладу. И затеплятся звезды.
Что бы можно сказать про Кудеярова, про столяра? – а говорили в народе: Кудеяров будто закрывает в избе крепко-накрепко по ночам ставни (только у него да у попа были ставни), а сквозь ставни из хаты его дивный свет пылает, да раздаются ропоты: одни судачили про то, что собственною молитвой молится он с рябой своей бабой; другие показывали иное: нечистые-де творятся там дела. Впрочем, говорили все это с опаской и смутно, да и сами говорившие не верили; а пустил слух глухонемой; пришел он однажды в Степанычеву лавку, рукой в сторону кудеяровской избы показывает,«aпa, aпa» свое бормочет и рожки ставит над всклокоченной головой; признаться, Степаныч не поверил, потому что знал, – от глухонемого какие вести: недаром поп на исповеди глухонемого вразумлял только насчет того, что нельзя скоромным в пост питаться, для чего ладошками хвост сельди изображал, да из рук капустный кочан выделывал; ну и глухонемой понимал, а насчет Кудеярова он мог и завраться.
А вот что касается бабы, – то стать иная. Чудная у него была баба, рябая; жил ли он с ней, или нет – не знали; должно быть, жил; только бабу не любили сельчане, да и она держалась в стороне: глупая была баба: все на звезды смотрела; как затеплятся звезды, выйдет она на двор, и все-то жалобным голосом своим распевает: не то стих духовный, не то любовную песню срамную. Часто видели ее на мостках: сидит на мостках и белья не полощет – в воду смотрит, как там теплятся звезды…
В самый жар, когда и девки прячутся, хоть на дворе праздник, когда не мелькают их зеленые, красные, канареечные баски, а разве только из пыли порхнет в кусты воробей, только ветер качает сумными [16] соснами, жаркий ветер, и пыльные вьюнки в поля провьются с дороги, – не тянулись возы на дороге, не проходил сельчанин: будто вымерло село – такой покой, такое безлюдие, дрема такая повисли в солнечном блеске и треске кузнечиков.