Она могла не только смиренно умолять его о чем-либо, но и требовать того, что ей было по праву положено. По его же закону. И я почти уверен: с его стороны к себе, дворянке, она также ожидала встретить такое же уважение.
Теперь она не сразу открыла, с чем она пришла к нему. Очень прямая, высокая, она стояла и смотрела куда-то сквозь угол комнаты, в неведомую даль. Бог ее ведает, что ей вспомнилось в тот миг неожиданного торжества, — может быть, не только над прямыми ее противниками и противницами, но и над покойным оскорбителем — дедушкой.
— Ну, господи! — твердо выговорила она наконец, обращаясь ко вседержителю с тем, я бы сказал, чисто сословным уважением и вежливостью, которое было ей в таких случаях свойственно. — Ну, господи, спасибо тебе! Семнадцать лет твоим изволением дворянский суд искал мою правду, не мог ее найти. А вот великолуцкий тромбонист, безбожник, за десять минут взял и притронулся к ней! Смотрю я на это и думаю: видно, не на кривде и его Ленин стоит, коли так. Спасибо тебе, ну и ему спасибо…
Некоторое время она оставалась перед образами неподвижной, все так же насупясь и странно глядя в угол, где уже собирались тени ранних сумерек.
Потом прошла к своему креслу, села, достала коробку с махрой и бумагой, свернула крученку, пустила клуб дыма…
— Ну а теперь рассказывайте все, как было!
С 1918 года в дальних и ближних уездах тогдашней Псковской губернии стали во все большем и большем числе появляться невиданные до того люди. Мои «скобари» называли их по-разному: староверы вспомнили давнее слово «шалгунники», от «шалгун» — мешок, заплечная торба. На современный лад настроенные шутники именовали тех же людей «пискулянтами», преобразуя таким затейливым образом городское, ранее неслыханное определение «спекулянты». Наконец, люди серьезные и облеченные властью предпочитали звать их без всякого легкомыслия или игривости «мешочниками» и «спекулянтами», как титуловала их пресса.
Надо признать, что «пискулянты» были тоже совсем один на другого не похожи. Настоящего спекулянта мне пришлось увидеть только однажды. На моей землемерной работе я получил довольно приличное количество хлеба в качестве оплаты, и когда, погрузив мой «гонорар» на дроги, меня уже собирались увозить восвояси, ко мне подошел человек в кожаной фуражке и лазурного цвета щегольской бекеше в талию с кенгуровым воротником. Он стал предлагать мне кожаную куртку. Мне не была нужна кожаная куртка. Он выдвинул в качестве приманки хромовые высокие сапоги. Я отказался от сапог. Его заинтересовало, не нужен ли мне сахарин в красивой упаковке с красной надписью «Фальберг» по картонным маленьким коробочкам…
Мои дроги уже поехали по деревенской улице, а он все шел за мной, держась за грядку, и сыпал все более и более соблазнительными предложениями, как если бы в десяти саженях за ним катился фургон, нагруженный всевозможными товарами.
Спросив у моего возницы, я узнал, что «товарищ» этот приезжает из Петрограда довольно регулярно, останавливается всегда у Тимофея Логинова, самого зажиточного мужика деревни, и у того в амбаре держит свои запасы, и уж от этого амбара отправляется на «ручной разнос» по окружающим низовским селениям.
Больше было «спекулянтов» совершенно иного стиля и типа. Как-то с неделю ходил возле нашего местожительства туда и сюда понурый гражданин во всем гражданском и в небольшой торбочке через плечо таскал гигантский железнодорожный гаечный ключ; такими ключами, наверное, в депо отвинчивают гайки на шатунах локомотивов.
Ключ никому, в том числе и нам, не был нужен. Но окрестные «скобари» только посмеивались над чудородом, а маме нашей, конечно, стало жалко человека. Хлебом в тот миг мы не были богаты, да и он надобился на всякие нужные закупки. Но в саду у нас был богатый урожай яблок, и мы предложили спекулянту, с одной стороны, отобедать у нас, с другой — набрать, сколько он сможет унести, яблок-падалиц, очень хороших — апортов, титовок, антоновок и других.
Спекулянт оказал честь нашему обеду. Осоловев от него, он затем улегся отдохнуть под сладкой яблонькой-грушовкой (в тех местах этот сорт именовали «гатчинскими яблоками») и завел с нами бесконечный разговор-жалобу на свои несчастья и беды. Выяснилось, что он инженер-технолог, работает в одном из депо Петроградского узла (но какая теперь там работа?). Живет он с женой вдвоем, детей нет («но пить-есть-то надо?»).
И вот, исходя из этого здравого тезиса, человек этот старался различными способами утвердить свое материальное благополучие. Все его попытки не удавались, и про каждую из них он рассказывал длинно, с большим напором чувств, с их нарастанием, так сказать, ведя повествование «кресчендо»: «И завели мы, знаете, кур… леггорнов… Красавицы куры… Особенно петух… Белый как снег. Гребень — вот этакой величины, кроваво-красный. Вес — почти девять фунтов. Шпоры, знаете, как у древних рыцарей, по полтора вершка в длину. Смотреть, знаете, жутко…» Дойдя до кульминации восторга, спекулянт, лежавший под деревом на спине, внезапно садился, глаза его метали огонь и вдруг погасали.
«Ну?» — восклицали мы с братом, зараженные его напряжением. И вдруг он безнадежно махал рукой, падая снова на траву: «Что — ну? Запритворялся и сдох…»
Потрясенные, мы молчали, но он — не молчал.
«Ну, подумали, решили разводить кроликов. Оч-чень выгодно… Можно — мясные сорта. Можно — пуховые. Можно — шкурковые. Посоветовались с соседями (мы в Озерках живем, там многие этим заняты), остановились на голубых фландрах. Купили матку сукотую. Принесла нам восемь крольчат. Восемь! Это феноменально! Выросли. Оставляем на завод пару: матка прекрасная, но самец — что-то невероятное. Голубой, точно крашеный. Уши, знаете, смотреть приятно. И такой, — спекулянт уже поднялся на своем травяном ложе, — по натуре зверь. Соседский кот от него через забор по грудь человеку одним прыжком спасался…»
«Ну и…» — глядя на его вдохновенное лицо, наэлектризованные красочным описанием чудовищного фландра, одним вздохом восклицали мы.
Лицо рассказчика как от удара молнии меняло выражение. Он, убитый, откидывался затылком, как на подушку, на пенек засохшей яблони.
«Ну… запритворялся и сдох!»
Мы не просто снабдили его двумя мешками отборных яблок. Мама еще велела нам отвезти его на Локню и посадить с яблоками в теплушку.
Колебания вызвал гаечный ключ: в радиусе ста километров от нашего Щукина, кроме как на железной дороге, нельзя было употребить его на отвинчивание ни одной достойной гайки, и мы хотели отказаться от него. Но благородный торговый гость счел это себе обидой: «Я не нищий!» — гордо покачал он головой, и ключ остался у нас навеки.
Были вот и такие спекулянты. И пожалуй, таких было большинство, хотя, конечно, средний «шалгунник» хорошо понимал, чем он может пленить мужика или бабу, а уж особенно «деуку», и являлся с соответствующим товаром.
Зато и изысканность наших окрестных дам и девиц вскоре стала превосходить всякое воображение: «Ну уж ета Танюшка Клишковская (или, там, Смыковская!), — кривились завистницы. — Уже чистая стала питерская прохессорка: на гулянку в Концы явивши была, сниза шерстяной костюм поддет, а свярха — шелковый!»
Странные люди эти возникали и исчезали, как тени.
Вдруг появилась не «тихая», а как бы «присмиревшая», очень красивая молодая женщина, чем-то похожая на дочь художника Нестерова на известном портрете, написанном отцом.
Мы с братом пришли с поля, где разбивали маленькими вилками только что вывезенный на поле навоз, и застали ее сидящей рядом с мамой на нашем кораблеобразном высоком балконе.
— Два года мы с мужем прожили на Мадагаскаре, — неторопливо покуривая, спокойно рассказывала она, — но там бананы оказались нестойкими. Не выдерживали перевозки до Петербурга. Перебрались в Занзибар…
Выяснилось, что муж ее был до революции очень удачливо шедшим агентом какой-то крупной российской фирмы, закупавшей в тропиках разные экзотические товары — финики, сушеный инжир («Может быть, покупали? В таких, точно из толстой веревки сплетенных, чашечках полукруглых…»), но главным образом бананы.
Маме очень понравилась эта отлично воспитанная, тихо улыбавшаяся, ничуть не удрученная переломом своей жизни дама. А еще больше понравилась она брату Всеволоду. Брат даже заложил линейку и повез ее на поезд, а мама, когда они уехали, чуть улыбнувшись, сказала мне: «Очень на этот раз странно получилось. Да ведь вот… Вовочка… Мальчишечка же. Семнадцать лет. А — ты заметил? — она к нему отнеслась, как… как к молодому человеку… Очень это мне странно…»
Был и другой день; я сидел и писал стихи. По стихотворению выходило у меня такое двустишие: «О, если б мог из дома выйти Пушкин в родные дали северных полей…»