Надобно признать, что в те времена страна имела вид неутешительный. Редкие поселения отделялись друг от друга обширными дикими пространствами, кое-где пересеченными далеко не безопасными дорогами. Дремучие леса, окруженные горами — так это было. В наиболее глухих местах хозяйничали разбойники, которые убивали и грабили путников или, по меньшей мере, захватывали их, требуя выкупа; и не было от них спасения. В добавление к разбойникам были еще хищные звери, были и неявные враги, так что когда неосторожность путника оборачивалась бедой, было непонятно, чьей жертвой он стал, а если то были чудовища, вроде Сфинкс[4]или Горгоны, с которыми расправились Эдип или Беллерофонт[5] то человеческого они были происхождения или божественного. Божественным казалось все, что выглядело необъяснимым, и ужас распространялся на дела священные, а потому отвага и смелость представлялись безбожными. Первые и самые важные из побед, которые пришлось совершить человеку, были победы над богами.
Человек или бог — это всего лишь некто, владеющий оружием, его-то собственное оружие и нужно против него обратить, как сделал я сам с палицей Перифета, угрюмого великана из Эпидавра.
И зевсов перун, скажу я вам, рано или поздно будет обращен против него самого кем-нибудь из людей, как некогда Прометей проделал с огнем. Это об окончательных победах. Что же до женщин, силы и слабости моей, тут всякий раз приходится начинать заново. Я не успевал отделаться от одной, как попадал под чары другой, и не мог покорить никакую, не покорившись вначале сам. Пирифой был прав, когда говорил (почему же я его не слушал!), что главное — не отдаваться с потрохами какой-то одной, как случилось с Гераклом в объятиях Омфалы. Я не хотел и не мог остаться без женщин, потому и повторял себе, отправляясь на новые любовные подвиги: «Иди, но не останавливайся». Та, которая под предлогом защиты собиралась привязать меня к себе нитью тонкой, но нерастяжимой, и она тоже… Но говорить об этом еще не время.
Из всех Антиопа была ближе к тому, чтобы обладать мной. Царица амазонок, она была, как и все ее подданные, одногруда, но это ничуть не безобразило ее. Закаленное бегом и борьбой, тело ее было крепким и сильным, как у наших атлетов. Я боролся с нею. Она билась в моих руках, как снежный барс. Разоруженная, она пускала в ход ногти и зубы, бесилась от моего хохота (я-то тоже был безоружен) и от того, что не могла защититься от моих притязаний. Из всех она была самой девственной. И меня мало заботило впоследствии, что она кормила Ипполита, своего сына, только одной грудью. Этого целомудренного дикаря, которого я хотел сделать своим наследником. Я расскажу в дальнейшем, как он стал скорбью моей жизни. Ибо недостаточно быть только затем, чтобы быть, надо передать наследство, как еще дед повторял мне. Питфей и Эгей были гораздо умнее меня, да и Пирифой тоже. Но во мне признавали здравый смысл, остальное же должно было прийти потом, вслед за желанием делать добро, никогда не оставлявшим меня. Я всегда был преисполнен мужества, оно–то меня и направляло в дерзких предприятиях. Вдобавок, я всегда отличался тщеславием: подвиги сродственника моего Геракла, о которых я был наслышан, будоражили меня в юности, и когда из Трезена, где я тогда жил, я должен был отправиться к отцу в Афины, я вовсе не намеревался сесть на корабль, как мне благоразумно советовали, ибо дорога морем была куда безопаснее. Я это знал, но именно из-за опасностей сухопутная дорога, со всем ее огромным обходом, привлекала меня — это была возможность доказать свою доблесть. Разбойники всех мастей опять наводнили страну и торжествовали, в то время как Геракл обабился у ног Омфалы. Мне было шестнадцать лет. Мне предстояла занятная игра. Был мой ход. Огромными рывками сердце мое неслось к вершинам счастья. Какое мне дело до безопасности! кричал я себе, и до самого спокойного пути! Я презирал отдых без славы, удобства и лень. На Афинской дороге, проходящей через Пелопонесский перешеек, я смог проверить себя, там ощутил я силу рук своих и сердца, уничтожив нескольких мрачных отъявленных разбойников: Синиса, Перифета, Прокруста, Гериона (нет, то дело Геракла, я хотел сказать: Керкиона). Я тогда слегка ошибся по поводу Скирона, очень достойного, казалось бы, человека, добронамеренного и куда как услужливого к прохожим. Но узнал я об этом слишком поздно, и когда я уже расправился с ним, люди решили, что он был всего-навсего шалопаем.
Там же, по пути в Афины, в зарослях дикого аспарагуса, улыбнулась мне первая любовная удача. Перигуна[6]была легконогой и гибкой. Я только что убил ее отца и заменил его прекрасным младенцем Меланиппом. Я потерял их обоих из виду, отправившись вперед, не желая задерживаться. Как и всегда, я меньше заботился о том, что уже совершено, чем о том, что предстоит совершить. Самым главным для меня было без устали идти вперед.
Я не стану больше задерживаться на предварительных пустяках, где я если и подвергался опасности, то самую малость. Но вот перед нами одно замечательное приключение, самому Гераклу не выпадало ничего подобного. Об этом в двух словах не расскажешь.
Это очень непростая история. Надобно сразу сказать, что остров Крит был силен. Правил им Минос. Он считал Аттику виновной в гибели его сына Андрогея и как наказание наложил на нас дань: семь юношей и семь девушек должны были ежегодно доставляться, чтобы удовлетворить, сказал он, аппетиты Минотавра, ужасного порождения Пасифаи, жены Миноса, от ее забав с быком. Жертвы определялись жребием.
Так вот, в тот год я только что прибыл в Аттику. Хотя жребий меня обошел (он охотно берег царских детей), я пожелал принять участие в этой игре, вопреки сопротивлению царя, моего отца… Я не хотел пользоваться привилегиями и стремился к тому, чтобы мне оказывались почести только по моей доблести. К тому же, я задумал победить Минотавра, а заодно избавить Грецию от этой отвратительной дани. Да и мне было любопытно побывать на Крите, откуда к нам в Аттику беспрестанно доставлялись красивые, роскошные и странные предметы. Стало быть, я отправился в сопровождении тринадцати других, среди которых был и друг мой Пирифой.
Весенним утром мы пристали к берегу в Амнисе, маленьком портовом городке близ Кносса, столицы острова, где жил Минос и где он воздвиг свой дворец. Мы должны были прибыть накануне вечером, но сильная буря задержала нас. При высадке нас окружили вооруженные стражники, отобрали у нас с Пирифоем мечи, удостоверились, что у нас нет другого оружия и, наконец, увели, чтобы представить царю, который в сопровождении своих придворных вышел навстречу из Кносса. Люди из народа толпились и расталкивали друг друга, чтобы видеть нас. Все мужчины были наги до пояса. Только Минос, сидевший под навесом, был облачен в длинное одеяние, сделанное из цельного куска густо-красной ткани, которое ниспадало с его плеч величественными складками, достигая щиколоток. На его груди, широкой как у Зевса, висели три ряда ожерелий. Многие критяне носили украшения, но грубо сработанные. Те же, что были на Миносе, были сделаны из драгоценных камней и золотых пластинок, отчеканенных в форме лилий[7] Царь восседал на троне, за которым виднелся двойной топор[8] и держал в вытянутой вперед правой руке золотой скипетр высотой в свой рост, а в другой руке — цветок с тремя лепестками, напоминавший те, что в ожерельях и, похоже, тоже из золота, но размером побольше. Поверх золотой короны возвышался огромный султан из перьев павлина, страуса и зимородка. «Добро пожаловать на мой остров», — сказал он нам, а потом долго рассматривал, с улыбкой, которая вполне могла сойти за ироническую с учетом того, что мы были обречены. По бокам от него стояли царица и две царевны. Мне сразу показалось, что старшая из царевен меня отметила. Когда стража изготовилась увести нас, я заметил, как она наклонилась к отцу и услышал, что она ему сказала по-гречески (тихо, но у меня хороший слух): — «Умоляю тебя, не этого», — одновременно указав на меня пальцем. Минос улыбнулся снова и отдал распоряжение увести только моих товарищей. Не успел я остаться перед ним в одиночестве, как он принялся меня допрашивать.
Хотя прежде я обещал себе быть чрезвычайно осторожным и не выдавать ни своего благородного происхождения, ни, тем более, своих дерзких замыслов, мне внезапно показалось, что с того момента, как я привлек внимание царевны, стоит играть в открытую, и что ничто не сможет привязать ее ко мне еще сильнее и вызвать расположение царя, кроме моего прямого признания в том, что я внук Питфея. Я позволил себе даже упомянуть, что по слухам, которые ходят в Аттике, отцом моим был Посейдон. На это Минос сурово заявил, что для ясности дела он предлагает мне немедленное испытание морем. Я решительно ответил, что не сомневаюсь в успешном исходе любых испытаний. Если не сам Минос, то придворные дамы, казалось, растрогались от моей уверенности.