бы Торпиль какой-нибудь теткой, ибо ее мать, что слишком достоверно, умерла на поле бесчестья, дю Тийе оплатил бы особняк, Лусто — карету, Растиньяк — слуг, де Люпо — повара, Фино — шляпы (Фино не мог скрыть невольного движения, получив в упор эту колкость), Верну создал бы ей рекламу, Бисиу придумывал бы для нее остроты! Аристократия наезжала бы к нашей Нинон повеселиться, мы созывали бы к ней артистов под угрозой смертоносных статей. Нинон Вторая славилась бы великолепной дерзостью, ошеломляющей роскошью. У нее были бы свои убеждения. У нее читали бы запрещенные драматические шедевры, их сочиняли бы нарочно, если бы понадобилось. Она не была бы либеральна — куртизанки по природе монархистки. Ах, какая утрата! Она была рождена, чтобы заключить в объятия целый век, а милуется с каким-то юнцом! Люсьен обратит ее в охотничью собаку!
— Ни одна из властительниц, упомянутых тобою, не шаталась по улицам, а эта красивая «крыса» вывалялась в грязи, — заметил Фино.
— Подобно лилии в перегное, — подхватил Верну. — Она в нем выросла, она в нем расцвела. Отсюда ее превосходство. Не надо ли все испытать, чтобы обрести способность смеяться и радоваться по поводу всего?
— Он прав, — сказал Лусто, до той поры хранивший молчание. — Торпиль умеет смеяться и смешить. Это искусство, присущее великим писателям и великим актерам, дается лишь тем, кто изведал все социальные глубины. В восемнадцать лет эта девушка познала вершины богатства, бездны нищеты, людей всех сословий. Она как будто владеет волшебной палочкой, с ее помощью она разнуздывает животные инстинкты, столь насильственно подавленные у мужчины, который все еще не остыл сердцем, хотя и занимается политикой, наукой, литературой или искусством. В Париже нет женщины, которая осмелилась бы, подобно ей, сказать Животному: «Изыди!» И Животное покидает свое логово и предается излишествам. Торпиль насыщает вас по горло, она побуждает вас пить, курить. Словом, эта женщина — соль, воспетая Рабле; брошенная в вещество, она оживляет его, возносит до волшебных областей Искусства. Одежда ее являет небывалое великолепие, ее пальцы, когда это нужно, роняют драгоценные каменья, как уста — улыбки, она умеет каждое явление видеть в свете создавшихся обстоятельств; ее речь искрится острыми словцами, она владеет искусством звукоподражания и создает слова самые красочные и ярко окрашивающие все; она…
— Ты теряешь пять франков за фельетон, — перебил его Бисиу. — Торпиль несравненно лучше. Все вы были более или менее ее любовниками, но никто из вас не может сказать, что она была его любовницей; она всегда вольна обладать вами, но вы ею — никогда. Вы вламываетесь к ней, вы умоляете ее…
— О! Она великодушнее удачливого предводителя разбойничьей шайки и преданнее самого лучшего школьного товарища, — воскликнул Блонде, — ей можно доверить кошелек и тайну! Но вот за что я избрал бы ее королевой: она, подобно Бурбонам, равнодушна к павшему фавориту.
— Она, как и ее мать, чрезвычайно дорога, — сказал де Люпо. — Прекрасная Голландка могла бы расправиться с состоянием толедского архиепископа, она пожрала двух нотариусов…
— И кормила Максима де Трая, когда он был пажом, — прибавил Бисиу.
— Торпиль чрезвычайно дорога, так же как Рафаэль, как Карем, как Тальони, как Лоуренс, как Буль, как были дороги все гениальные художники… — заметил Блонде.
— Но никогда Эстер по своей внешности не походила на порядочную женщину, — сказал Растиньяк, указав на маску, которую Люсьен вел под руку. — Бьюсь об заклад, что это госпожа де Серизи.
— В том нет сомнения, — поддержал его Шатле, — и удача господина де Рюбампре объяснима.
— Ах! Церковь умеет выбирать своих левитов! Какой из него выйдет очаровательный секретарь посольства! — воскликнул де Люпо.
— Тем более, — продолжал Растиньяк, — что Люсьен талантлив. Эти господа имели тому не одно доказательство, — добавил он, глядя на Блонде, Фино и Лусто.
— Да, наш юнец далеко пойдет, — сказал Лусто, раздираемый завистью, — тем более что у него есть то, что мы называем независимостью мысли…
— Твое творение, — сказал Верну.
— Так вот, — заключил Бисиу, глядя на де Люпо, — я взываю к воспоминаниям господина генерального секретаря и докладчика Государственного совета; маска — не кто иная, как Торпиль, держу пари на ужин…
— Принимаю пари, — сказал Шатле, желавший узнать истину.
— Послушайте, де Люпо, — сказал Фино, — попытайтесь признать по ушам вашу бывшую «крысу».
— Нет нужды оскорблять маску, — снова заговорил Бисиу, — Торпиль и Люсьен, возвращаясь в фойе, пройдут мимо нас, и я берусь доказать вам, что это она.
— Стало быть, наш друг Люсьен опять всплыл на поверхность, — сказал Натан, присоединившийся к ним, — а я думал, что он воротился в ангулемские края, чтобы скоротать там свои дни. Не открыл ли он какого-нибудь секретного средства против кредиторов?
— Он сделал то, чего ты так скоро не сделаешь, — отвечал Растиньяк, — он заплатил все долги.
Тучная маска кивнула головой в знак одобрения.
— Когда молодой человек в его возрасте остепеняется, он в какой-то степени обкрадывает себя, утрачивает задор, превращается в рантье, — заметил Натан.
— О! Этот останется вельможей, он никогда не утратит возвышенности мысли. Вот что обеспечит ему превосходство над многими так называемыми возвышенными людьми, — отвечал Растиньяк.
В эту минуту все они — журналисты, денди, бездельники — изучали, как барышники изучают лошадь, обворожительный предмет их пари. Эти судьи, умудренные долгим опытом парижского беспутства, и каждый в своем роде человек недюжинного ума, в равной мере развращенные, в равной мере развратители, посвятившие себя удовлетворению необузданного честолюбия, приученные все предполагать, все угадывать, следили горящими глазами за женщиной в маске, — за женщиной, узнать которую могли только они. Только они одни, да еще несколько завсегдатаев балов в Опере могли заметить под длинным черным саваном домино, под капюшоном, под ниспадающим воротником, которые до неузнаваемости меняют облик женщины, округлость форм, особенности осанки и поступи, гибкость стана, посадку головы — приметы, наименее уловимые обычным глазом и бесспорные для них. Они могли наблюдать, несмотря на бесформенное одеяние, самое волнующее из зрелищ: женщину, одушевленную истинной любовью. Была ли то Торпиль, герцогиня де Мофриньез или госпожа де Серизи, низшая или высшая ступень социальной лестницы, это создание являлось дивным творением, воплощенной любовной грезой. Юные старцы, как и старые юнцы, поддавшись очарованию, позавидовали высокому дару Люсьена превращать женщину в богиню. Маска держала себя так, словно она была наедине с Люсьеном: для этой женщины не существовало ни десятитысячной толпы, ни душного, насыщенного пылью воздуха. Нет! Она пребывала под божественным сводом Любви, как Мадонна Рафаэля — под сенью своего золотого венца. Она не чувствовала толкотни, пламень ее взора проникал сквозь отверстия маски и сливался со взором Люсьена, и, казалось,