пытаясь отыскать наиболее удобное положение, чтобы чувствовать малейшее колебание пяти тонн металла, которые взвалила себе на плечи зыбкая ночь. Потом ощупал запасную лампу, поставил ее на место, отпустил и снова взял, убедился, что она не скользит, опять отпустил и опять нашел ее, проверил на ощупь каждую рукоятку, каждый рычаг, убеждаясь, что может схватить их. сразу и наверняка, обучая свои пальцы действовать в мире слепоты. Потом, когда пальцы усвоили это, он разрешил себе зажечь лампу — и кабина сразу же украсилась точными приборами; теперь он мог следить за погружением самолета в ночь по одним только циферблатам. И поскольку ничто не дрожало, не колебалось и не вибрировало, поскольку и гироскоп, и альтиметр, и режим мотора — все оставалось стабильным, он потянулся, прислонился к кожаной спинке кресла и погрузился в полет, в глубокое раздумье, таящее в себе необъяснимую сладость надежды.
И теперь, неся в самом сердце ночи свою сторожевую вахту, он обнаружил, что в ночи раскрывается перед ним человек: его призывы, огни, тревоги. Та простая звездочка во мраке — это дом, и в нем — одиночество. А та, что погасла, это дом, приютивший любовь… Или тоску. Дом, который не посылает больше сигналов всему остальному миру.
Облокотись о стол, сидят у лампы крестьяне и лелеют в душе смутные, им самим неведомые надежды; этим людям и невдомек, что их желания летят так далеко во мраке ночи, сомкнувшейся над ними. Но Фабьен слышит их, — когда, пролетев тысячу километров, он чувствует, как волны, взлетевшие из бездонных глубин, поднимают и опускают его самолет, в котором пульсирует жизнь; он пробился — как сквозь десять войн — сквозь десять гроз, проплыл по лужайкам лунного света, что пролегли между грозами, и вот, победитель, достиг, наконец, этих огней. Людям кажется, что лампа освещает только их скромный стол; но свет ее, пролетев восемьдесят километров, уже тронул кого-то как призыв, как крик отчаяния с пустынного, затерянного в море острова.
2
Итак, три почтовых самолета — из Патагонии, из Чили и из Парагвая — возвращались в Буэнос-Айрес с юга, запада и севера. В Буэнос-Айресе почту должны были погрузить в самолет, который около полуночи отправлялся в Европу.
Трое пилотов летели, затерянные в ночи, размышляли о полете и, держа курс на огромный город, медленно спускались со своих грозных или мирных небес, как спускаются с гор крестьяне.
Ривьер, директор всей сети воздушных сообщений, шагал взад и вперед по посадочной площадке буэнос-айресского аэропорта. Он был молчалив: ни один из трех самолетов еще не приземлился — и день продолжал таить в себе опасность. По мере поступления телеграмм Ривьер проникался сознанием, что с каждой минутой сокращается область неведомого и он, вырывая что-то из лап судьбы, вытягивает экипажи самолетов из ночи на берег.
Подошел служащий и передал Ривьеру радиограмму:
— Почтовый из Чили сообщает, что видит огни Буэнос-Айреса.
— Хорошо.
Скоро Ривьер услышит гул мотора; ночь уже отдает ему один самолет; так приливы и отливы моря, полного тайн, выбрасывают на берег сокровище, которое долго качалось на волнах. А вскоре ночь вернет ему и два других самолета.
Тогда этот день завершится. Тогда усталые команды отправятся спать и свежие команды придут им на смену. Но Ривьер не сможет отдохнуть: настанет черед тревожиться о европейском почтовом. И так будет всегда. Всегда. Впервые этот старый борец с удивлением почувствовал, что устал. Прибытие самолетов никогда не станет для него той победой, которая завершает войну и открывает эру благословенного мира. Это будет всегда лишь еще одним шагом, за которым последует тысяча подобных шагов. Ривьеру казалось, что он держит на вытянутой руке огромную тяжесть, держит долго, без отдыха, без надежды на отдых. «Старею…» Должно быть, он стареет, если душа его требует какой-то иной пищи, кроме действия. Его удивило, что он размышляет над проблемами, которые прежде никогда его не тревожили. Задумчиво журча, к нему подступали волны доброты и нежности, которые он обычно гнал от себя, — волны безвозвратно утраченного океана. «Значит, все это так близко?..» Да, он незаметно и постепенно пришел к старости, к мыслям «а вот настанет время», к мыслям, которые так скрашивают человеческую жизнь. Будто и на самом деле в один прекрасный день может «настать время» и где-то в конце жизни ты достигнешь блаженного покоя — того, что рисуется в грезах!.. Но покоя нет. Возможно, нет и победы. Не могут раз навсегда прибыть все почтовые самолеты…
Ривьер остановился возле старого механика Леру, возившегося у самолета. Как и Ривьер, Леру работал уже сорок лет. Он отдавал работе все свои силы. Когда в десять вечера или в полночь Леру приходил домой, перед ним не открывался какой-то другой мир; возвращение домой не было для него бегством. Ривьер улыбнулся этому человеку с грубым лицом; механик сказал, указывая на отливающую синевой ось: «Она была слишком туго закреплена, я исправил». Ривьер наклонился к оси. Он снова вернулся к служебным заботам. «Нужно будет сказать в мастерских, чтобы они подгоняли эти штуки посвободнее». Потрогав пальцем царапины на металле, Ривьер опять внимательно посмотрел на Леру, на его суровое морщинистое лицо. С языка сорвался странный вопрос, и сам Ривьер улыбнулся, задавая его:
— Скажите, Леру, вы в своей жизни много времени потратили на любовь?
— О, любовь, господин директор… знаете ли…
— Вам, как и мне, всегда не хватало времени…
— Да, не очень-то хватало…
Ривьер вслушивался в звук его голоса, пытаясь понять, звучит ли в ответе горечь; но горечи не было. Оглядываясь На пробитую жизнь, этот человек испытывал спокойное удовлетворение столяра, отполировавшего чудесную доску: «Вот и все! Готово!»
«Вот и все! — подумал Ривьер. — Моя жизнь тоже готова!»
Он отогнал грустные мысли, навеянные усталостью, и направился к ангару: чилийский самолет уже гудел в воздухе.
3
Отдаленный гул мотора все зрел, наливался. Зажглись посадочные огни. Красные фонари ночного освещения вычертили контуры ангара, радиомачт, квадратной площадки. Все приняло праздничный вид.
— Вот он!
Самолет уже катился по земле в лучах прожекторов. Он так сверкал, что казался совсем новым. Вот он остановился, наконец, перед ангаром; механики и подсобные рабочие устремились к нему, чтобы выгрузить почту, но пилот Пельрен не шевелился.
— Эй! Чего вы ждете? Выходите!
Пилот, занятый каким-то таинственным делом, не отвечал. Вероятно, он прислушивался к еще звучавшему в нем шуму полета. Он медленно покачал головой, нагнулся и стал что-то ощупывать внизу. Наконец, он выпрямился, обернулся к начальству, к товарищам и обвел их серьезным взглядом, словно осматривая свое