Со двора доносились удары топора. Да, дрова колоть она умеет, как мужчина. И за что только Александр так любил ее?
Луки… Не так уж хорошо было в этих Луках, себе-то она могла в этом признаться. Ведь она и там, в усадьбе, была не чем иным, как бедной родственницей, предметом обихода, удобной вещью. Красиво там было, в Луках, богато, и приятно было называться госпожой Плонской, сидеть в костеле на особой скамье, — но собственно какие радости у нее были?
Вошла Ядвига и бросила на пол большую охапку наколотых дров. Она присела и медленно подкладывала поленья в печь. Розовый отблеск падал на ее лицо, вырывая из мрака прямой нос и темные косы, густые, почти сросшиеся брови и сжатые губы. Очень похожа на Александра, гораздо больше, чем Стефек.
Госпожа Плонская машинально шевелила спицами и украдкой присматривалась к дочери. С неприязнью и любопытством. О чем она думает, эта девушка? Что там происходит за этим широким, гладким лбом, что таит это смуглое лицо? Нет, в прежнее время барышни берегли цвет лица, и ни одна не пожелала бы походить на цыганку, опаленную солнцем, исхлестанную дождями больших дорог. Но теперь другое время. Странное, дурное, непонятное время. И в сущности уже нечего беречь и не за что держаться. То, что чего-нибудь стоило, безвозвратно погибло в вихре революции, в хамском наводнении, в полнейшей катастрофе. Раньше думали, что все это еще вернется, что надо только выждать, и красная волна спадет, отхлынет, и снова зацветут розы в саду вокруг белой усадьбы. Она долго верила, что так будет. А Александр? Нет, он — никогда. Он все перечеркнул, все выкинул из памяти, как только приехал сюда. Он не разрешал даже поговорить о Луках, о прежнем времени и держал себя так, словно всю жизнь был управляющим и это ему вовсе не больно. А потом, когда Александр умер, не осталось уже никого, кто хотя бы помнил Луки, хоть знал бы о Вырембах. Здешние помещики — о, никто из них не поддерживал отношений с разоренной семьей. Приходилось одиноко стареть в этом чужом доме, в чужом месте, среди двух родных и все же совершенно чужих детей.
Раньше, когда Стефек был моложе, она думала, что он женится на ком-нибудь в окрестностях. «Кем-нибудь» могла быть только барышня из усадьбы. И тогда все снова изменится, тогда, хоть ненадолго, все будет по-прежнему.
Но эти мечты, никогда не принимавшие определенной формы, вскоре рассеялись. Стефек был похож на отца, но не унаследовал от него ни барских манер, ни барских привычек. Он предпочитал якшаться с мужиками, а не подчеркивать то, что его от них отделяло. Возвращаясь с поля, с сенокоса, разгоряченный, весь в поту, он, как мужик, хватался за жестяную кружку и пил, зачерпывая воду из ведра, как мужик. Она смотрела на него своими прежними глазами, глазами усадебной барышни, и не находила в этом чуждом ей сыне ничего привлекательного, ничего, что могло нравиться.
— Где Стефек?
Ядвига пожала плечами. Она чистила картошку, сидя на низенькой скамеечке возле печки.
— Можно бы ответить по-человечески.
— Не знаю, — сухо буркнула девушка.
Не соизволит даже поговорить, не соблаговолит слово сказать. Пусть бы уж, наконец, выходила замуж. Господи, если бы кто-нибудь в те далекие, минувшие времена, такие далекие, что иногда не верилось в их существование, сказал, что правнучка бабки Яновской выйдет замуж за осадника, бывшего сержанта, скажем прямо — за самого обыкновенного мужика… Но что ж… Все переменилось. Да и стоит ли эта девушка чего-то большего? Вон она сидит, как дурочка, согнувшись над картошкой, пасмурная, непонятная. О чем она думает? Неужели у нее все еще в голове этот… этот…
Госпожа Плонская чувствовала, что краска гнева выступает на ее щеках. О, она не так уж ограниченна, не так слепа, как кажется дочери! Она понимает, откуда взялась эта ненависть к инженеру Карвовскому, кое-что ей приходилось слышать… Да, да, хамские привычки, хамские склонности у Александровой Дочери! И все же он ее любил, только ее и любил, и всякий каприз Ядвиги для него значил больше, чем жена, чем вся ее тяжелая, печальная жизнь.
За окном шумел ветер. Шелестели деревья, уныло, спокойно шептались почти уже лишенные листьев ветки. Однообразный, скучный звук. Ах, до чего невыносим был этот шорох, упрямый, безнадежный!
В Луках шумели липы. Сладкий аромат вливался в открытые окна, плыл тяжелым упоительным облаком и одуряющим благоуханием разливался по комнатам. Липы в парке шумели весной — и в памяти совершенно изгладился их осенний шелест. Между тем ведь и они иногда стояли на осеннем холоде голые, лишенные зелени, и в их ветвях гулял печальный ветер, холодный и сырой. Госпожа Плонская сама удивилась, почему она помнит эти липы только в их летней красе, в июльском цвету, когда они превращались в один золотистый букет, почему старый парк и сад запечатлелись в памяти только в весеннем цвету, в радостных, радужных красках. Почему не помнятся порыжевшая трава, розовые кусты, укутанные в солому, дорожки, устланные сухой листвой?
Руки бессильно выпустили спицы. Клубок синей шерсти покатился по полу. Она вдруг почувствовала себя ужасающе старой и беспомощной. До чего мрачна эта кухня с огромной мужицкой печью в углу, с этими жестяными ведрами, с деревянным столом на козлах!
Ветер усиливался. Громче шумели деревья. Протяжно загудело в трубе, пронзительно, уныло. Она ненавидела этот звук.
Ветер шумел, тянул в трубе свою мрачную песню. Старая стена раз, другой скрипнула. С ней боролся ветер, холодный, пронзительный, осенний ветер. Старый дом, казалось, стонал.
— Конюшня хорошо заперта?
Ядвига поднялась со своей скамеечки и безмолвно вышла. Из сеней пахнуло холодом, слабый огонек керосиновой лампы заколебался. Сильнее подул ветер, из печи в кухню темными клубами повалил дым.
Да, вот оно как — кухонная каморка, дымящая печь, осенний ветер. «И зачем только человек еще живет на свете?» — подумалось ей, но в глубине души тотчас возник ответ. Да, она живет и будет жить, пусть даже кому-нибудь это и не нравится. Да, эти двое, вероятно, ожидают ее смерти — им бы уже хотелось самим хозяйничать здесь, хотелось бы делать все, что только им взбредет в шальные головы. На мгновение ей показалось, что она смотрит на этот дом из какой-то дали, а в доме хозяйничают эти двое. Нет, нет, она не поддастся ни осеннему ветру, ни осеннему ненастью. Ядвига, наверно, только об этом и думает, только этого и ждет. Но нет! До этого еще далеко. Это еще неизвестно, когда будет.
Девушка вернулась и стала спокойно ставить на плиту горшки, наливать в них воду, поправила заглушаемый дуновениями ветра огонь. Затем выпрямилась и, прислонившись головой к стене, засмотрелась на раскаленную дверцу печки.
Госпоже Плонской вдруг стало жаль дочери. Она с удивлением ощутила в себе этот неожиданный порыв жалости. Что собственно эта девушка получила от жизни? И не проще ли, не лучше ли было бы, вместо этой вечной хмурой неприязни, поговорить друг с другом по-человечески, выплакать свое горе, признаться матери, рассказать то, другое? Но нет. Она стоит пасмурная, погруженная в какие-то свои неведомые мысли и даже не взглянет на мать. И теплое чувство снова уступило место гневу.
— Отодвинь горшок, видишь, как кипит! Ты положила слишком много дров, хоть бы капельку экономила!
— Дров хватает.
— Хватает, хватает, у тебя всегда ответ найдется! Плиту раскалила неизвестно зачем, перегорит, вот и вся польза! Картошку уже можно отцедить, зря столько дров наклала.
— Мне нужно постирать.
— Так надо было сразу начать. А теперь вода неизвестно зачем кипит, а…
Не дожидаясь конца ее речи, Ядвига вышла в сени и стала впотьмах искать у стены корыто.
Госпожа Плонская покачала головой, вздохнула и снова принялась за работу. Потом она поднялась и, тяжело переступая больными ногами, стала искать откатившийся клубок шерсти. Как болят кости в это осеннее ненастье, как болят пальцы в эти сырые, ветреные дни!
А ветер дул все сильнее. Теперь уже скрипел, вздыхал, шелестел сотнями голосов весь дом. Пол трещал, как будто по нему ступали невидимые ноги, в трубе выло, словно там раздавался человеческий плач, неудержимые, звучащие безграничным отчаянием стоны.
Порывы ветра усиливались, бились, как огромные крылья слепых птиц, которые беспомощно трепыхаются, проснувшись в потемках. Плакали, стонали деревья за окнами, хлестали воздух бичами обнаженных ветвей. Скрипела крыша, трещали перекосившиеся черепицы. Старый дом дрожал; казалось, еще минута, и он уступит силе ветра, упадет к его ногам. Старуха вслушивалась в доносившиеся снаружи звуки и в ответы, которые давал им старый дом. Она представила себе глухую пустыню вокруг дома, голые, без летней зелени трясины, мрачное одиночество этих Ольшинок, куда забросила ее судьба.
Вдруг ветер, словно утомленный длительным напряжением, стал затихать. Он, ослабевая, стлался по земле, шелестел едва заметным дыханием. Но старый дом все продолжал вздыхать, трещать, шептаться, будто не мог успокоиться. И к этим звукам присоединился еще один — далекий, величественный, заглушающий все остальное. Шумело взволнованное вихрем озеро. В глухую ночь шли огромные волны, набегали на берег, со вздохом возвращались, снова бились о берег и снова откатывались. Во мраке осенней ночи озеро пело свою осеннюю песнь, последнюю песнь перед зимними морозами, которые на долгие месяцы скуют его ледяной корой.