Она вскинула на меня глаза, но их взор как то не полетел, — а бескрылою печалью тут-же опустился на землю. Почувствовав, что тон её искусственной фразы произвел на меня неприятное впечатление, Марина встала, прошлась по комнате и, подойдя ко мне, смущенно протянула руки:
345
«не сердитесь, я только хотела переменить разговор; я очень устала от пустоты своей глубины, в которую меня все время тянет...».
После этого странного признания, она очень оживленно стала рассказывать о своих «фантастических» планах. Оживление у неё, к слову сказать, очень особенное: — искреннее и все же не живое; когда она иной раз почти покойницею молчит с закрытыми глазами, в ней чувствуется совсем иного напряжения жизнь.
Артистка она скорее всего никакая. В моем представлении, во всяком случае, её образ со всей атмосферой современного театра никак не вяжется. Не думаю, чтобы она когда ни будь попала на сцену; уверен, что если бы это и случилось, она очень быстро, ничего не достигнув и во многом разочаровавшись, сошла-бы с неё. Совсем она внутренне не оттуда идет, где таятся истоки современной театральности.
Несмотря на это, а может быть как раз благодаря этому, мотивы её тяготения к сцене очень интересны и, частично, во всяком случае, очень близки моим взглядам, если и не на театр, который я всегда любил, но над которым мало думал, то на то трагическое представление, которое именуется жизнью. Многое из того, что я услышал от неё, живо напомнило мне по своему настроению и даже по некоторым оборотам мысли то большое письмо, в котором я писал Тебе из Клементьева (я знаю, что Ты его не забыла) о раздвоенности мужской души и раздвоении
346
любви... В значительной степени Маринина философия сцены есть только вариант моей философии любви. Думаю, что это не только случайное совпадение, но и прямое влияние. В Клементьеве у нас с Мариной был большой разговор на тему моего письма. И мне сейчас приходит в голову Наташа, что если бы Марина действительно приезжала тогда, как Ты уверена, «за мной», то она и несмотря на то, что встретила в моей душе Тебя, могла-бы обрести в моей теории любви и место для себя.
Проговорили мы с ней до позднего вечера. Ужинали у меня-же в гостинице.
Должен сказать, что она все-же очень интересный человек, и в глубине души совсем конечно та-же, какою я знал ее и раньше. Несмотря на теперешнее оживление, в ней остро чувствуется та «полынь на душе», о которой она говорила еще в Вильне. Все её обостренное чувство жизни, по прежнему — чувство смерти. Разница только в том, что это чувство смерти в ней еще углубилось и осложнилось. В Вильне она себя совсем не чувствовала, была вся под впечатлением гибели матери, братьев, Тани. Жила переложенным в прозу и потому бесконечно жутким ощущением того, что «все мы сойдем под вечны своды и чей ни будь уж близок час». Сейчас к этому ощущению ожидающей всех нас смерти, в ней прибавилось что-то новое: — думается, ощущение того, сколько возможностей отравлено и умучено в ней теми страшными потрясениями,
347
под гнетом которых прошла её молодость. Сейчас она чувствует в себе смерть, не как прошлое и будущее, а как настоящее. Живет не только тем, что все вокруг умерли и что ушедшие зовут ее к себе, но в гораздо большей степени чувством, что сама она мертва, что в ней бессильны силы жизни, что ей никогда уже более не осилить своего счастья.
Конечно не вся она в этом. Иной раз чувствуется, как в ней своею жизнью живут и по временам вспыхивают и громадный интерес к жизни, и глубоко встревоженный ум, и наследственная, темная страстность, и радость и дар беседы. Уверен, если бы в ней не было чувства обреченности своей жизни и стыда за то, что она все таки живет, она была бы очень веселым и увлекательным существом. Но стыд мучает, жизнь жизни убита. Временами, как например, вчера, Марина может пленительно оживать, но длительно жить жизнью она уже больше не может. Отсюда и вся её на первый взгляд странная и малопонятная тяга к сцене. В ответ на вопрос, как ей пришла мысль стать артисткой, она не без смущенья ответила, что даже души утопленников всплывают иной раз со дна, чтобы порезвиться до полуночи на бережку... Мне кажется, вся её мечта о сцене ничто иное, как искание такого «бережка», — той вне жизненной территории, на которой её, в сущности мёртвые душевные силы могли-бы временами оживать в условном, призрачном, на грани искусства и жизни колеблющем-
348
ся мире сцены. В этих Марининых чувствах безусловно заложены глубочайшие предпосылки совершенно своеобразной метафизики театра. Несчастье Марины только в том, что метафизическия предпосылки подлинной театральности совсем не совпадают с психологическими предпосылками современного театра, который в сфере искусства представляет собою совершенно такое же измерение вульгарности, как современная политика в сфере общественной этики.
Не знаю, Наталенька, прав ли я педагогически по отношению к Марине, которая очень волнуется сейчас на каком-то распутье, но я упорно убеждал ее, что та наджизненная игра в жизнь, к которой тянется её душа, гораздо легче осуществима в жизни, чем на сцене. Сцена ей ничего не даст, если она не отдаст ей всей своей жизни. Но жизни своей она отдать не может — её жизнь отдана смерти. Ей ничего не остается потому, как не живя, а умирая, играть в несуществующую жизнь. Что такая жизнь тоже сцена — ясно.
Боюсь, что во всех этих разговорах я больше интересовался проблемой отношения жизни и сцены, чем Марининой судьбой. Очень винить себя за это мне трудно. В день Марининого прихода я с утра встал с тем чувством легкости в душе и теле (я только накануне сдал экзамен, к которому много готовился), которое ни в чем не чувствует веса и все превращает в игру. Грустное настроение, в котором Марина
349
пришла, и её неожиданная искренность, отяжелили было сначала мое самочувствие, но к вечеру оно в полной мере вернулось ко мне и внизу за ужином я приятно ощущал остроту и крылатость нашей беседы. Что в этом моем настроении, кроме греха незаинтересованности Марининой судьбой, был, на Твой слух, еще и грех недостаточно осторожного обращения с предполагаемым Тобою Марининым чувством ко мне, я охотно признаю, Наталенька. Но я ведь в Твои предположения, в конце концов, все-же не верю. Наша подлинная связь с Мариной так глубока, и память о нашем прошлом в обоих нас так велика и печальна, что, я уверен, всякий «роман» со мной Марина ощутила-бы в себе как величайшее предательство и кощунство.
Мы можем временами высоко и даже весело взлетать над нашим прошлым, но от печали его нам никогда не избавиться. Все это пишу только для Тебя, Наташа. Ведь знаю я, бедная Ты моя, что Твое мудрое сердце почему-то не мудро боится Марины, и что одно произнесение её имени уже окрыляет Твою, всегда впрочем готовую к полету, ревность. У меня на сердце только одна мечта, чтобы Ты как можно скорее увиделась с Мариной. Уверен, что увидев ее, Ты сразу-же поймешь насколько мое «ослепление» прозорливее Твоей дальнозоркости.
Витающая между Вами глухая враждебность мучает меня больше, чем непримиренность с Алешой, и я с последним нетерпением жду то-
350
го часа, который сотрет это темное пятно с лица нашей жизни.
В заключение большая к Тебе просьба, Наташа. Читая это письмо, помни, что встречу с Мариной я описал Тебе так, как она вероятно представилась-бы Твоим настороженным взорам, если бы Ты под шапкой невидимкой присутствовала при ней. По мне же все было гораздо проще, и наша беседа с Мариной вовсе не имела в себе того опасного «подводного рельефа», который, я знаю, скорбно взволнует Тебя в моем письме. Мы безнадежно запутались-бы с Тобою, родная, если бы не узнав с в о и х глаз в моем описании, Ты приняла-бы все его сознательные преувеличения за те, всегда недостаточные намеки, дальше которых я, по Твоему, никогда не иду в своих рассказах о моем пребывании в интересном женском обществе. Против возможности всяких недоразумений средство только одно — Твой скорый приезд.
Ты ведь знаешь, как я Тебе благодарен за заботы об отце, но право Ты уже слишком требовательна к себе. Воспаление было не тяжелое, осложнений никаких не замечается, право, Ты со спокойной совестью можешь доверить отца сестре. Она ведь очень опытная и прекрасный человек, Ты сама это мне говорила. С тем, что Алексей Иванович уговаривает не торопиться с отъездом, считаться серьезно нельзя. И как врач, и как друг отца, и как старый холостяк, он совсем не заинтересован в Твоем быстром от-
351
езде. Вылечить пациента и друга ему очень важно, а Твой отъезд ко мне для него прихоть, лишенная всякой уважительной причины. Он и ради отцовского насморка настаивал бы на том, чтобы Ты не уезжала из Касатыни. Все же хозяйственные соображения, которыми задерживает Твой отъезд сам пациент, совсем уже не идущие в счет пустяки. Я вполне понимаю, что отцу приятнее советоваться с Тобою, чем с приказчиком, и вполне себе представляю, как его успокаивает сознание, что над его хозяйством стоит Твое «недреманное око», но все же я думаю, милая, что все это вопросы, которые могут Тебя не волновать.