358
«Христос с Тобою, Танечка; — не ревновать же мне к отошедшему. А потом Ты ведь знаешь, я твердо уверен, что человек, не умеющий помнить — всегда человек неспособный любить. В твою-же любовь я верю и память Твою люблю».
Она вся из глубочайшей своей глубины не то что просияла, а как то зажглась единственною своею улыбкой, такою счастливою, такой благодарною.... Вся потянулась было ко мне, чтобы обнять меня... но вдруг погасла, словно в тень вошла в ту больную думу, с которою постучалась ко мне.
«Ты еще что-то хотела сказать, Танечка?»
«А ты разве знаешь?»
«Не знаю, но чувствую».
«Да хотела... хотела сказать Тебе, что Марина (я ведь понимаю), тоже как и Борис — отошедшая, и что я ревновать Тебя к ней не могу. Если-бы она была здешняя, Ты конечно полюбилбы ее, не меня. Но я знаю, ее нельзя любить, ей не нужна любовь. Она душою и жизнью давно с ушедшими, не с живыми. А мне страшно в жизни. Если Твоя любовь хоть на шаг отступится от меня — я умру. Меня украдет смерть! Она меня ждет, всегда сторожит...
Она говорила уже в полубреду, судорожно хватаясь за мои руки и постепенно цепенея уходила от меня в свой обморок сон. Я уложил ее на кровать и сел рядом с нею.
В неверном свете оплывшей свечи и зеленоватой мути восходящего утра (таком же, что в утро моего отъезда из Касатыни), бледная как
359
полотно, почти без дыхания, она лежала на высоких подушках совсем как покойница. Несмотря на всю свою привычку к её болезни, мне стало как-то жутко. Я пошел и разбудил Марину, сказав, что у Тани очень сильный припадок.
Через несколько минут Марина постучалась. Вошла, погасила свечу, отдернула шторы и открыла окна... подошла к постели, взяла Танину руку — сказала, что пульс хотя и слабый, но ровный... Кроме как ждать и следить за сердцем делать было нечего. Я закрыл глаза, внезапно услышал громкое воробьиное чириканье и живую Маринину тишину над непроницаемым Таниным сном и вдруг почувствовал, что однажды все это, совсем, совсем так же уже свершался в моей жизни...
Я ни минуты не сомневаюсь, Наталенька, в абсолютной искренности Марины; она человек исключительной духовной красоты. Но искренность — одно, а понимание себя — совсем иное. Думаю, что когда она за несколько месяцев до нашего проезда через Вильну писала Тане, как она счастлива нашей любовью, она не совсем ясно понимала себя. Да и трудно было ей в то время разгадать свою душу. Чтобы понять, что в ней происходило, надо понять главное. Главное-же, чем она тогда жила, была идея о каком-то монашестве в миру, о посвящении своей жизни памяти
360
матери. От природы очень горячая, мечтательная и страстная, она естественно вносила в свое служение все эти свойства своей души и своей молодости, т. е. в конце концов всю свою жажду любви. Но на мечте о личном счастье для неё лежал тяжелый запрет. Отсюда, Наташа, и вся сложность её большого и глубокого чувства к Борису.
Борис был любимцем матери и любовь к нему перешла к Марине как-бы по духовному завещанию. Этого одного было-бы уже достаточно для объяснения необыкновенной напряженности её сестринского чувства. Но было еще и другое: — Марина не только любила Бориса, но и была влюблена в него тою особою романтическою влюбленностью, которая свойственна душам отрекшимся от личной жизни.
После смерти Бориса, идея жизни, посвященной культу ушедших, усиливается в Марине до трудно передаваемого напряжения. Её письма к Тане и ко мне становятся все темнее и на дне все взволнованнее. В них все чаще звучит бессилие растворить свою романтическую влюбленность в умершего Бориса в мистическом культе его бессмертной души. Чувствуется, что ей тревожно и очень одиноко.
И вот, Наташа, изо всех этих настроений в ней постепенно растет её сложное, на сплошных отражениях и сдвигах построенное отношение к Тане и главным образом ко мне.
Не знаю, может быть, я под Твоим влиянием и под влиянием своего собственного раз-
361
сказа беру на душу грех перед Мариной, но сейчас мне трудно не допустить себя до мысли, что Маринина идея, чтобы мы с Таней полюбили друг друга, была с самого начала связана с не совсем простым чувством ко мне. С одной стороны, может быть, со стремлением заслониться нашею любовью от каких-то своих соблазнов, с другой — с надеждою черезсестру Таню породниться со мною.
Да и действительно, Наташа, разве становясь (как ни неуместно это слово) вместо Бориса Таниным мужем, я не становился тем самым для Марины братом, братом в память страстно любимого брата? Разве не вовлекался тем самым в орбиту её жизни и как очень близкий и как навсегда в последнем смысле у неё взятый человек? Не ясно-ли, что для её в смерть влюбленной страсти и на смерть раненой души такой поворот моей судьбы должен был представляться выходом из того одиночества, в котором она оказалась после смерти Бориса, и выхода из которого она, в материнских заботах о своих маленьких братьях, по всему типу своего душевного склада, найти, конечно, никак не могла. Уж очень она не похожа на Вертеровскую Лотту.
Еще раз оговариваюсь, Наталенька, что я сам сейчас не знаю, все-ли рассказанное мною действительно было, или я рассказал Тебе многое, чего на самом деле не было. Что было и чего не было, до конца знать никому не дано: ведь грани прошлого в памяти постепенно стираются, вос-
362
поминания-же изо дня в день, из года в год все гранят по новому и по своему. Допускаю, что я в наши отношения с Мариной вложил какой-то уже слишком определенный смысл, упростил её отношения ко мне до какого-то эмоционального силлогизма. Уверен, что Марина ощутила бы мой рассказ как направленную против неё стилизацию. Но сейчас мне все это не важно, родная. Сейчас я никого и ничего не вижу, кроме Твоей ревности. Я писал охваченный только одним желанием пойти как можно дальше навстречу Твоей подозрительности, посмотреть на мир Марининого отношения ко мне Твоими глазами с Твоей точки зрения. Мне необходимо выиграть бой против Твоей ревности не на моих и не на Марининых позициях, а на Твоих!
Я никогда ничего не скрывал от Тебя, Наташа! Сегодня я сделал больше: — я предположил в своей душе действительно существующим то, что Тебе в ней мерещится. Кое что самому неясное, я, быть может, себе уяснил; кое-что невооруженному глазу невидное — увидел в лупу Твоих подозрений, но предмета ревности все-же, родная, говорю по всей своей совести, не обнаружил. Нет, нет, Наталенька, в том большом и сложном чувстве, которое связывает нас с Мариной, нет и намека на какую ни будь Тебе враждебную любовь.
Ты вот только что до конца пойми, дорогая! Я познакомился с Мариной задолго до встречи с Тобою и почувствовал то, что и сейчас к ней
363
чувствую раньше, чем полюбил Таню. Если-бы в основе наших отношений действительно лежала любовь, почему-бы нам дважды пройти мимо друг друга? О, конечно, я чувствую в Марине (в жизни все всегда вместе) и близкого человека и обаятельную женщину. Но в глубине глубин — она для меня все-же не человек и не женщина, а некая музыкальная тема моей судьбы и души: — скорбная, страстная, потусторонняя...
Я не знаю, Наташа, как сложились-бы мои отношения с Мариной, если бы Таня осталась жива; но Танина смерть и те ничем не объяснимые, загадочные обстоятельства, при которых все произошло, настолько усилили в моей душе Маринину тему нездешности нашей жизни, её хрупкости и её скорбности, что мне от неё уже никогда и никуда не уйти. Если-бы я даже и не считал такой уход грехом, он все-же был бы для меня невозможен. Был бы не только уходом от темы Марины, но и уходом от темы нашей любви. Поверь, никогда наша любовь не могла-бы стать для меня тем воскресением из мертвых, каким она стала, если бы вся её мудрость была бы только в забвении смерти. Забвением смерть не преодолевается, Наташа; смерть преодолевается только памятью! Моя тоска о Марине — моя вечная память о Тане. Моя-же любовь к Тебе — преображение этой памяти в силу и славу жизни! (Преображение, Наташа, не предательство!). Пойми-же меня родная: — Ты и Марина не только объединены в моей судьбе, но больше — суть
364
её последнее единство: — тождество жизни и смерти во мне.
Понять все это и принять в свою душу и в нашу жизнь. образ и тему Марины, полюбить их и овладеть ими, — сколько раз я умолял Тебя об этом, Наташа. И Ты знаешь, как я бывал счастлив, когда верил, что для Тебя прозрачна душа моя и ясен путь моей жизни.
Что-же случилось? Две встречи с Мариной, рассказанные с откровенностью и тщательностью, которые право должны были-бы обезоружить всякую ревность, и вдруг в ответ, это потрясающе выразительное, деловито-короткое письмо.
Ах нет, совсем, совсем не такого ждал я ответа.
Я знаю, что говорю страшные вещи, Наташа, но как не сказать, когда чувствую: — если Ты не осилишь темы Марины, то Ты неизбежно (не смогу я бороться) ввергнешь мою душу в то предельное одиночество, которое рано или поздно мертвым пространством ляжет между нашими жизнями. Господи, как страшно писать об этом! Хотя и не верю я, что возможна такая минута, когда наша любовь не осилит Твоей ревности и моей истины, а все-таки страшно; сердце так беспомощно бьется и мечется...