Сначала вперед выступил секретарь Погребального общества — почти совсем лысый человек в толстых очках и с мягким, нежным голосом. Он прочел по бумажке краткое вступительное слово, в котором воздал хвалу усопшему Моррису Боберу и выразил скорбь по поводу его безвременной кончины. Когда он объявил, что теперь можно подойти проститься с покойным, гробовщик и его помощник — человек в шоферской фуражке — откинули крышку гроба, и люди стали подходить и прощаться. Увидев восковое лицо отца, Элен заплакала навзрыд.
Ида выбросила вперед руки и заголосила на идиш:
— Моррис, почему ты меня не слушал? Ты ушел и оставил меня с ребенком, и теперь я одна в целом свете! Зачем ты это сделал?
Она рыдала и вся тряслась, и Элен вместе с гробовщиком довели ее до стула и усадили, и она уткнулась лицом в плечо дочери. Последним подошел к телу Фрэнк. Голова Морриса была обернута талесом, и там, где он чуть-чуть откинулся, Фрэнк увидел маленький шрам — но во всем остальном это был как будто бы и не Моррис. Фрэнк почувствовал, что он чего-то лишился в жизни, но это была уже давняя потеря.
Затем рабби — приземистый человек с остроконечной черной бородкой — сотворил молитву. Он стоял рядом с гробом в потертой шляпе, вылинявшем черном сюртуке, коричневых брюках и больших ботинках на толстой подошве. Прочитав еврейскую молитву, он подождал, пока все уселись, и грустным голосом заговорил о покойном:
— Дорогие друзья мои, я никогда не имел удовольствия встречать этого доброго бакалейщика, который лежит здесь, в этом гробу. Он жил в другом районе, в котором я никогда не бывал. Но сегодня мне довелось побеседовать с людьми, которые его хорошо знали, и теперь мне жаль, что я не был с ним знаком. О, как бы рад я был поговорить с таким человеком! Я познакомился с его вдовой, которая сидит здесь в своей глубокой скорби, ибо она утратила любимого мужа. Я познакомился с его дочерью Элен, которая осталась без отца, без руководителя и наставника на своем жизненном пути. С ними я познакомился, и еще познакомился я с ландслойте и со старыми друзьями усопшего, и каждый из них рассказал мне, что за человек был Моррис Бобер, который столь безвременно ушел от нас — из-за того, что заболел воспалением легких, когда расчищал снег перед своей лавкой, дабы прохожим было удобнее проходить по тротуару, — и, как я понял из их слов, Моррис Бобер был человек такой высокой честности, что честнее уж и быть нельзя. И мне грустно, что не был я знаком с этим замечательным человеком, когда он был еще жив. Если бы я его встретил — может быть, когда он пришел бы в наш еврейский район — может быть, в Рош-Хашана или в Песах, — я бы ему сказал: «Благослови тебя Бог, Моррис Бобер!» Вот Элен, его дорогая дочь, вспоминает, что, когда она была девочкой, ее отец как-то однажды бежал два квартала в метель, без пальто и шляпы, чтобы отдать одной бедной итальянской леди пятицентовую монету, которую она забыла у него на прилавке. Кто станет бежать зимой, в метель, без пальто, и без шляпы, и без галош два квартала, чтобы отдать покупательнице пять центов, которые она забыла взять? Разве нельзя было подождать, пока эта покупательница придет назавтра? Многие могли бы подождать, но не Моррис Бобер, да почиет он в мире! Он не хотел, чтобы бедная женщина беспокоилась, и вот он побежал за ней в метель, чтобы отдать ее пять центов. Вот почему у этого хозяина бакалейной лавки было столько друзей, которые восхищались им.
Рабби остановился и посмотрел поверх голов слушателей.
— И был он трудолюбив, этот человек, который не знал, что такое безделье. Сколько раз он вставал ни свет ни заря, сколько раз одевался холодным ранним утром — это и не сосчитать. А потом он спускался вниз, чтобы весь день не выходить из своей лавки. Он работал долгие, долгие часы. Каждый день он открывал лавку в шесть часов утра и закрывал ее в десять часов вечера, а то и позже. По пятнадцать, по шестнадцать часов в день проводил он в лавке, без выходных, только чтобы заработать своей семье на хлеб насущный. Его дорогая жена Ида рассказала мне, что она никогда не забудет, как каждое утро она слышала его шаги на лестнице, когда он спускался вниз, и как к ночи она слышала его шаги на лестнице, когда он поднимался наверх, закрыв лавку. И так было каждый день, на протяжении двадцати двух лет, день за днем, кроме, разве что, немногих дней, когда Моррис Бобер бывал болен. И только потому, что он работал так много и так самоотверженно, его семье всегда было что есть. Да, он был не только кристально честный человек, но и неутомимый труженик, который не жалел сил ради благополучия своих близких.
Рабби заглянул в молитвенник, потом снова поднял глаза.
— Когда умирает еврей, кто спрашивает, еврей ли он? Он — еврей, и мы ничего не спрашиваем. Есть много способов стать евреем. Но если кто-нибудь подойдет ко мне и спросит: «Рабби, можем ли мы назвать евреем того, кто жил и работал среди неевреев, и продавал им свинину, трефное, которое мы не едим, и за двадцать лет ни разу не зашел в синагогу, можно ли сказать, рабби, что такой человек — еврей?» И я скажу: «Да, для меня Моррис Бобер был настоящий еврей — потому что он жил, как еврей, и у него было, еврейское сердце». Может быть, он не соблюдал наших обрядов — за это я его не извиняю, — но он был верен духу нашей еврейской жизни: он делал другим то, чего он хотел для себя. Он следовал Закону, который Господь Бог дал Моисею на горе Синай и велел донести до его народа. Моррис Бобер страдал, он терпел, но никогда не гасла в его сердце надежда. Кто мне об этом сказал? Я знаю. Для себя он хотел очень малого — ничего он для себя не хотел, но для своей любимой дочери он хотел лучшей жизни, чем та, которую имел он сам. И потому он был еврей. Чего еще наш Бог требует от бедного народа своего? Так пусть же Господь позаботится о вдове усопшего, утешит и защитит ее, и даст сироте то, чего для нее хотел ее бедный отец. «Искадал веискадаш шмей рабо, беолмо дивро…»
Пришедшие на похороны встали и повторили молитву вслед за рабби.
Элен почувствовала себя неловко. «Он переборщил, — подумала она. — Я сказала ему, что папа был честный, но какой прок с этой честности, если из-за нее у него никакой жизни не было? Да, он бежал за этой бедной женщиной два квартала, чтобы отдать ей ее жалкие пять центов, но в то же время он то и дело доверялся мошенникам, которые его обдирали, как липку. Бедный папа! Он сам был честный и потому не верил, что другие — жулики. Он так и не сумел добиться того, ради чего он всю жизнь трудился как вол. Он отдал все, что имел, — по правде говоря, даже больше, чем имел, — а что он получил взамен? Он был совсем не святой, в каком-то смысле он был даже слабый человек; сила его была только в том, что у него было благородное сердце и что он умел понять других людей. По крайней мере, он знал, что хорошо и что дурно, что правильно и что неправильно. И я вовсе не говорила этому рабби, будто у папы было много друзей, которые им восхищались. Все это рабби сам придумал. Да, папу многие любили, но разве можно восхищаться человеком, который всю жизнь провел в такой дыре, как наша паршивая лавка? Папа сам себя в ней похоронил, у него не хватало воображения, чтобы понять, чего он себя в жизни лишил. Он сам сделал себя жертвой. А будь у него хоть чуть побольше мужества, он смог бы достичь куда большего, чем достиг».
Элен молилась, прося Бога даровать мир душе отца.
Ида, прижимая к глазам мокрый платок, думала: «Ну и что, что у нас было, что есть? Когда ты ешь, ты не хочешь думать о том, чьи деньги ты проедаешь — свои деньги или деньги оптовиков. Если у Морриса были какие-нибудь деньги, то у него всегда были и счета; если у него было чуть больше денег, так и счетов тогда тоже было больше. А ведь иногда хочется жить спокойно и не бояться, что завтра, не дай Бог, ты окажешься на улице. Иногда хочется хоть чуть-чуть покоя. Но, может быть, это моя вина: ведь это я же не позволила Моррису тогда пойти учиться на фармацевта».
Ида плакала, потому что, хотя она любила Морриса, она часто его пилила и ругала. «Элен, — подумала она, — должна выйти замуж за человека с образованием».
Кончив читать молитву, рабби ушел через боковую дверь, а несколько членов Общества и помощник гробовщика подняли гроб на плечи, вынесли и положили на катафалк. Все вышли следом за гробом, и большинство поехало домой. Фрэнк Элпайн остался сидеть один.
«Страдание, — думал он, — это как товар. Бьюсь об заклад, евреи могут из страдания шить одежду. И еще то смешно, что их вокруг куда больше, чем, казалось бы, должно быть, и никто не знает, откуда они все взялись».
На кладбище весна была в полном цвету. Снег уже стаял лишь на нескольких могилах остались белые проплешины, и в воздухе был разлит душистый весенний аромат. За гробом шла небольшая группа друзей и родственников; им было жарко в теплых пальто. На участке земли, принадлежавшем Погребальному обществу, двое могильщиков уже вырыли в земле свежую яму и стояли чуть отступя, опершись на лопаты. Когда рабби помолился над открытой могилой — вблизи было видно, что у него в бороде густая седина, — Элен прижалась лицом к гробу, который держали на плечах члены Общества.