– Как громко он шумит по ночам!.. – сказала я растерянно-смущенно.
– Да, жизнь нельзя остановить, стреножить, – ответил он.
И мне вдруг почудилось, будто мы слышим вовсе не шум реки, а голос собственной крови, восстающей в глубинах нашей жизни против нашей судьбы, подобно тому как река противилась своей судьбе.
«Ведь, приходя, как ныне, прихожу я…» – мелькнуло у меня в сознании. Энцио неотрывно смотрел на меня. Я чувствовала: он ждет, что меня одолеет колдовская сила его близости и любви, и она одолела меня – о, как безжалостно она подчинила меня своей власти! Но в этой близости и в этой любви присутствовало уже что-то другое, чего не было прежде. Это было уже не сладостно-ласковое влечение нежности и не могущество настойчивой воли, направленной на меня, как магнетический поток. Смутившись, я встала и пожелала ему доброй ночи. Он схватил меня за руки.
– Не уходи! Не уходи!.. – властно произнес он.
Я, превозмогая боль, вырвала руки и пошла к двери. На пороге я остановилась.
«А уходя, мой друг, не ухожу…» – сказала я сквозь слезы, однако мои слова словно угодили в стремнину его воли, так что их смысл беззвучно распался, и, когда я оказалась за дверью, мне пришлось собрать воедино все свои силы, чтобы не вернуться к нему. И потом, уже глубокой ночью, мне все время чудилось, будто я сквозь стены чувствую всю мощь его направленной на меня воли. Я с ужасом и горечью поняла, что утешение и покой, которые, как я надеялась, принесет ему мое присутствие, – чистейшей воды иллюзия, что моя близость для него – мука и постоянный источник беспокойства! Его теперь вдруг стало раздражать во мне многое из того, что он раньше любил и что давало ему повод полуласково-полуиронично называть меня маленьким пережитком довоенного времени. Все, что я ни говорила, казалось ему слишком глубокомысленным или, наоборот, слишком наивным, а иногда он упрекал меня в чрезмерной искренности. Ему не нравился мой внутренний ритм, то, что я никогда не поддавалась лихорадочной спешке и суете. Его огорчало то, что я не желала усваивать некоторые слова из его газетного лексикона. Больше всего он злился, когда я куталась в бабушкину римскую шаль, так как меня в то время почти постоянно знобило, хотя было еще по-летнему тепло. Я знала, что эти постоянные упреки – всего лишь выражение его глубинной неудовлетворенности: его воля коршуном кружила над моим бытием, нацелившись на него снаружи, в то время как сам он пытался подточить его основы изнутри. Ибо причиной его мук, вызванных моей близостью, была не только его страсть: эта близость означала в то же время близость целого мира, реальность которого он давно уже отрицал, но который тем не менее, по его мнению, постоянно заявлял на него свои права.
В те дни я часто поневоле вспоминала тетушку Эдельгарт, с раздражением и злостью относившуюся к моим утренним посещениям церкви. Энцио, правда, ни словом не упоминал мессу, но всячески старался помешать мне ходить на службу. Он, например, заявлял, что нанял сестру милосердия для того, чтобы я могла утром подольше поспать, а я перечеркиваю его добрые намерения. Или жаловался, что матери приходится ждать меня с завтраком. Или говорил, что состояние больной слишком серьезно и мое присутствие в доме просто необходимо. Незаметно ходить в церковь мне не удавалось, так как он каждое утро проверял, дома ли я. И если я встречала его, возвращаясь со службы, то это вовсе не было случайностью. А иногда он даже перехватывал меня уже на паперти, сославшись на какое-нибудь «срочное дело» ко мне, в действительности же – лишь для того, чтобы иметь повод сказать мне, какой бледной и усталой я выгляжу, хотя день еще только начинается. Как непохоже это было на его прежнее отношение к моим посещениям церкви! И он тоже прекрасно сознавал это. Но когда я смотрела на него в такие минуты, то неизменно встречала необыкновенно ясный, необыкновенно прозрачный, исполненный непоколебимой уверенности взгляд, который я ощущала даже во время службы с какой-то смутной тревогой. Временами эта тревога была такой острой, что я ловила себя на подозрении, не наблюдает ли он за мной и в церкви.
Тем временем состояние моей свекрови ухудшилось, причем теперь ее одолевала не столько болезнь, сколько слабость, причину которой доктор не мог объяснить и на которую вначале не обратил особого внимания, в то время как сама больная придавала ей огромное значение. Она считала, что близится ее конец, на который, впрочем, как и на все остальное, связанное с ней самой, смотрела с присущим ее флегматичной натуре равнодушием. В один прекрасный день она торжественно объявила мне, что теперь совершенно спокойна за судьбу своего сына, поскольку пансион обрел в моем лице настоящую хозяйку. И теперь у нее осталось лишь одно-единственное желание – дожить до нашей свадьбы. Неужели же я лишу ее этой последней радости? Я сразу же поняла: она поставила себе целью сломить мое сопротивление и добиться нашего скорейшего соединения. Так же как она всегда жила лишь ради исполнения желаний своего сына, так теперь она, похоже, решилась ради него извлечь максимальную пользу даже из своей смерти. Напрасно я пыталась объяснить ей, что мое сердце принадлежит Энцио и что я никогда не расстанусь с ним. Со свойственной ей трезвостью она заявляла, что подобные заверения для нее лишены смысла, если они не ведут к скорейшей женитьбе. Энцио нужна женщина, которая будет заботиться о нем, когда ее не станет, а поскольку я люблю его, то для меня это должно иметь такое же значение, как и для нее. Она с невероятной настойчивостью день изо дня повторяла все это, как своевольное дитя. Состояние ее при этом все заметнее ухудшалось, так что Энцио в конце концов пришлось отказаться от своей работы в должности редактора, к которой он как раз в те дни должен был приступить, потому что его переезд в другой город, где выходила газета, был чреват опасными переживаниями и волнениями для больной – возможность трагического исхода становилась все более реальной. Просьба ее звучала все настойчивей, и у меня не было никакой надежды ни отвлечь ее от навязчивого желания, ни объяснить ей причину моего сопротивления – как я могла объяснить свои религиозные соображения женщине, которая даже перед лицом смерти не задавалась вопросом о дальнейшей судьбе своей души? До этого я лишь дважды столкнулась со смертью: бабушка хоть и предала свою благородную душу Богу без всякой веры, но сделала это с неописуемым величием. Тетушка же Эдельгарт перешла в мир иной уже как блаженная. И вот я впервые готовилась стать свидетелем смерти, в которой не было ни человеческого величия, ни Божественной милости. Я невольно вспоминала письмо отца Анжело, в котором он писал: «Дитя мое, не обольщайтесь, если вам доведется слышать слова, – быть может, даже произносимые с церковных кафедр, – будто бы смерть есть великий мастер обращения неверующих. Она была им на протяжении многих веков, и, может быть, ей это все еще время от времени удается, но это уже пережитки прошлого, старомодный финал земного бытия. Тайна современной смерти состоит в том, что даже ей уже не под силу обратить богоотступную душу. Будьте готовы к тому, что вы увидите людей, даже перед лицом смерти не испытывающих потребности в примирении с Богом, в ином, просветленном, свободном от всего земного бытии. Будьте готовы к тому, что им противно это иное, просветленное бытие, что мысль о нем для них гораздо более мучительна, чем погружение в ничто».
И вот таким человеком была моя свекровь. Она воспринимала смерть не иначе как еще одну неприятную, но неизбежную данность бытия. Она продолжала, насколько ей позволяли стремительно тающие силы, передавать мне свой опыт по содержанию пансиона. Она говорила об обращении с гостями, о проверенных кулинарных рецептах, о составлении счетов и налоговых деклараций – о чем угодно, только не о величайшей тайне, перед вратами которой она стояла. Я не находила себе места при мысли об этом – ведь разве и ее душа не была для Бога великой ценностью? Я тогда ежедневно молилась о том, чтобы Он указал мне средство, способ прийти ей на помощь. В конце концов я попыталась воспользоваться для этого портретом тетушки Эдельгарт, который был выполнен сразу же после ее смерти и которым Жаннет потом утешила не одного умирающего. Однако когда я спросила ее, не правда ли, глядя на это некогда устрашающе замкнутое лицо, видишь, какой мир и покой снизошел на мою бедную тетушку после примирения с Богом, она с непередаваемой гримасой вернула мне портрет и сказала:
– Ах, да если бы ты наконец согласилась выйти за Энцио, я бы тоже так выглядела! Но ведь ты же не даешь мне спокойно умереть!
В последующие дни она вновь и вновь повторяла эти слова с удивительной настойчивостью, но в то же время с растущей тревогой – перед лицом моей непоколебимости в ее невозмутимое ожидание конца впервые вкралось что-то вроде страха смерти: это был страх уйти из жизни, оставив Энцио неустроенным. Я не могла не признаться себе в том, что, вопреки своей надежде облегчить ее страдания, лишь усугубляла ее предсмертные муки, так как врач теперь тоже встревожился, хотя он по-прежнему не находил объяснения тому, что силы больной тают с угрожающей быстротой. Зато сиделка, еще молодая женщина с холодным и странно проницательным взглядом, сказала, пожав плечами: