– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь! – начал он. – В Писании сказано: «Кто подает неимущему, тот подает Господу Богу». Воины и вы, прекрасные дамы, славные подружки доблестных ратников, подайте Богу, то есть мне, – дайте мне хлеба, мяса, вина, если можно, то и пива, а буде на то ваше соизволение, так и пирожков, у Бога же всего много, и он вам за это воздаст горами ортоланов, реками мальвазии, скалами леденца и rystpap’ом, который вы будете кушать в раю серебряными ложечками. – Тут у него в голосе послышались слезы. – Ужели вы не видите, какими жестокими муками стараюсь искупить я грех мой? Неужто вы не утишите жгучую боль, которую мне причиняет плеть, обагряющая кровью мои плечи?
– Что это за дурачок? – спрашивали солдаты.
– Други мои, – отвечал Уленшпигель, – я не дурачок – я кающийся и голодный. Пока дух мой оплакивает мои грехи, желудок мой плачет от отсутствия пищи. Блаженные воины и вы, прелестные девицы, я вижу у вас там жирную ветчину, гуся, колбасу, вино, пиво, пирожки! Дайте чего-нибудь страннику!
– Сейчас дадим! – крикнули фламандские солдаты. – Уж больно у этого проповедника славная морда.
И давай кидать ему, как мячики, куски всякой снеди! А Уленшпигель ел, сидя верхом на суку, да приговаривал:
– Голод делает человека черствым и не располагает к молитве, а от ветчины дурное расположение духа сразу проходит.
– Берегись! Голову проломлю! – крикнул один из сержантов и бросил ему початую бутылку.
Уленшпигель поймал ее на лету и, отхлебывая по чуточке, продолжал:
– Острый, мучительный голод вреден для бедного тела человеческого, но есть нечто более опасное: щедрые солдаты дают убогому страннику кто – кусочек ветчинки, кто – бутылку пива, но странник испытывает тревогу – ведь он должен быть всегда трезв, а между тем если у него в животе пустовато, так он мигом нарежется. – Тут Уленшпигель поймал на лету гусиную лапку.
– Да это просто чудо! – воскликнул он. – Я поймал в воздухе луговую рыбку! Ну, вот она уже исчезла, и даже с костями! Что жаднее сухого песка? Бесплодная женщина и голодное брюхо.
Вдруг Уленшпигель почувствовал, что кто-то кольнул его алебардой в зад. Он оглянулся и увидел знаменщика.
– С каких это пор богомольцы стали презирать бараньи отбивные? – спросил знаменщик, протягивая ему на кончике алебарды баранью отбивную котлету.
Уленшпигель не отказался от нее и продолжал:
– Я не люблю, когда из меня делают отбивную, а вот бараньи отбивные я очень даже люблю. Из косточки я сделаю флейту и воспою тебе хвалу, сострадательный алебардир. И все же, – обгладывая косточку, продолжал он, – что такое обед без сладкого, что такое отбивная котлетка, самая что ни на есть сочная, ежели из-за нее не будет выглядывать светлый лик какого-нибудь пирожка?
С последним словом он схватился за лицо, ибо в эту минуту из толпы девиц в него полетели сразу два пирожка, причем один из них угодил ему в глаз, а другой в щеку. Девицы ну хохотать, а Уленшпигель им:
– Большое вам спасибо, милые девушки, за то, что вы меня целуете пирожками с вареньем!
Но пирожки упали на землю.
Внезапно забили барабаны, запели трубы, и войско снова двинулось в поход.
Мессир де Бовуар приказал Уленшпигелю слезть с дерева и идти вместе с войском, а Уленшпигелю это совсем не улыбалось, ибо по намекам некоторых косившихся на него солдат он догадался, что он на подозрении, что его вот-вот схватят как лазутчика, обыщут, обнаружат письма и вздернут.
По сему обстоятельству он нарочно упал с дерева в канаву и крикнул:
– Сжальтесь надо мной, господа солдаты! Я сломал себе ногу, идти не могу – позвольте мне сесть в повозку к девушкам!
Он прекрасно знал, что ревнивый hoerweyfel этого не допустит.
Девицы из обеих повозок закричали:
– А ну, иди к нам, хорошенький богомолец, иди к нам! Мы тебя будем миловать, целовать, угощать, врачевать – и все пройдет.
– Я уверен! – отозвался Уленшпигель. – Женские ручки – целебный бальзам при любых повреждениях.
Однако ревнивый hoerweyfel обратился к мессиру де Ламоту.
– Мессир! – сказал он. – Я так полагаю, что этот богомолец морочит нас своею сломанною ногой, только чтобы залезть в повозку к девушкам. Лучше не брать его с собой!
– Согласен, – изрек мессир де Ламот.
И Уленшпигель остался лежать в канаве.
Некоторые солдаты, решив, что этот веселый малый в самом деле сломал себе ногу, пожалели его и оставили ему мяса и вина дня на два. Как ни хотелось девицам поухаживать за ним, они принуждены были отказаться от этой мысли, зато побросали ему оставшееся печенье.
Как скоро войско скрылось из виду, у несчастного калеки засверкали обе пятки – и на сломанной, и на здоровой ноге, а вскоре ему удалось купить коня, и он, не разбирая дороги, быстрее ветра прилетел в Хертогенбос.
Едва лишь горожане услышали, что на них идут мессиры де Бовуар и де Ламот, тот же час стало в ружье восемьсот человек, были избраны военачальники, а переодетый угольщиком Уленшпигель снаряжен в Антверпен просить подмоги у кутилы Геркулеса Бредероде.
И войско мессиров де Ламота и де Бовуара так и не вошло в Хертогенбос, ибо город был начеку и изготовился к мужественной обороне.
Месяц спустя некий доктор Агилеус дал Уленшпигелю два флорина и письма к Симону Праату, а Праат должен был сказать ему, как быть дальше.
Праат его напоил, накормил и спать уложил. И сон Уленшпигеля был столь же безмятежен, сколь добродушно было его пышущее здоровьем молодое лицо. А Праат являл собою полную противоположность: это был человек тщедушный, с испитым лицом, вечно погруженный в тяжелое раздумье. Уленшпигеля удивляло одно обстоятельство: если он нечаянно просыпался ночью, до него неизменно доносился стук молотка.
Как бы рано Уленшпигель ни встал, Симон Праат уже на ногах, и час от часу заметнее спадал он с лица, все печальнее и все задумчивее становился его взор, как у человека, готовящегося к смерти или же к бою.
Праат часто вздыхал, молитвенно складывал руки, а внутри у него все кипело. Руки у него были так же черны и так же замаслены, как и его рубашка.
Уленшпигель дал себе слово выяснить, отчего по ночам стучит молоток, отчего у Праата черные руки и отчего он так мрачен. Однажды вечером Уленшпигель затащил Симона в таверну Blauwe Gans («Синий Гусь») и, выпив, притворился, что он вдребезги пьян и что ему только бы до подушки.
Праат с мрачным видом привел его домой.
Уленшпигель спал на чердаке, вместе с кошками, Симон – внизу, возле погреба.
Продолжая разыгрывать пьяного, Уленшпигель, держась за веревку, заменявшую перила, и спотыкаясь на каждом шагу, как будто он вот сейчас упадет, полез на чердак. Симон вел его бережно, как родного брата. Наконец он уложил его и, попричитав над ним и помолившись о том, чтобы Господь простил ему это прегрешение, спустился вниз, а немного погодя Уленшпигель услышал знакомый стук молотка.
Уленшпигель бесшумно встал и начал спускаться босиком по узкой лестнице, а насчитав семьдесят две ступеньки, наткнулся на маленькую неплотно запертую дверцу, из-за которой просачивался свет.
Симон печатал листки старинными литерами – времен Лоренца Костера[159] , великого распространителя благородного искусства книгопечатания.
– Ты что делаешь? – спросил Уленшпигель.
– Если ты послан дьяволом, то донеси на меня – и я погиб; если же ты послан Богом, то да будут уста твои темницею для твоего языка, – в страхе вымолвил Симон.
– Я послан Богом и зла тебе не хочу, – сказал Уленшпигель. – Что это ты делаешь?
– Печатаю Библии, – отвечал Симон. – Днем я, чтобы прокормить жену и детей, выдаю в свет свирепые и кровожадные указы его величества, зато ночью я сею слово истины Господней и тем упраздняю зло, содеянное мною днем.
– Смелый ты человек! – заметил Уленшпигель.
– Моя вера крепка, – сказал Симон.
И точно: именно эта священная книгопечатня выпускала на фламандском языке Библии, которые потом распространялись по Брабанту, Фландрии, Голландии, Зеландии, Утрехту, Северному Брабанту, Оверэйсселю и Гельдерну вплоть до того дня, когда был осужден и обезглавлен Симон Праат, пострадавший за Христа и за правду.
Однажды Симон спросил Уленшпигеля:
– Послушай, брат мой, ты человек храбрый?
– Достаточно храбрый для того, чтобы хлестать испанца, пока он не издохнет, чтобы уложить на месте убийцу, чтобы уничтожить злодея.
– У тебя хватит выдержки притаиться в каминной трубе и послушать, о чем говорят в комнате? – спросил книгопечатник.
Уленшпигель же ему на это сказал:
– Слава Богу, спина у меня крепкая, а ноги гибкие, – я, как кошка, могу примоститься где угодно.
– А как у тебя насчет терпенья и памяти? – спросил Симон.
– Пепел Клааса бьется о мою грудь, – отвечал Уленшпигель.