– Они женились и не бывают дома.
Муж сидел на диване и, улыбаясь, смотрел на Марью Андреевну. И она все время чувствовала радость встречи.
Это было чувство естественности, чувство покоя, которое наступило после тревожной жизни в разлуке.
Она села рядом с мужем и долго смотрела на него, гладила по волосам.
– Гриша, расскажи поподробней, какие у тебя были события? – спросила она.
Он обнял ее и осторожно поцеловал в угол глаза.
– Понимаешь, Машук, вот чудесное событие – ты вот со мной.
– Все, все обойдется, хороший мой, – сказала она, – все обойдется.
Он не поехал вечером в наркомат, а решил остаться дома.
Пили чай вдвоем.
Никогда не казалась так приятна маленькая столовая, свет из-под желтого абажура, фарфоровые пастушки и скачущие конармейцы.
– Гриша, что же ты меня не спрашиваешь о моей поездке, – спросила она, – сколько я пережила, сколько слез выплакала, как много я поняла.
Ей казалось, что она ночь напролет будет рассказывать мужу о своих переживаниях, о мыслях, возникших в Казани.
– Да ты рассказывай, – сказал он и положил в блюдце варенья.
И когда он сказал это, она почувствовала, что ей не хочется вспоминать о тяжелых днях, перешедших уже в прошлое. Она была счастлива. Она снова почувствовала себя легко и спокойно – ощущение виновности оставило ее.
– Гришенька, как наши денежные дела? – спросила она. – Ведь я хочу маме денег послать.
– С деньгами как будто неплохо, да я их все отдал Димке Мохову. Они хотят устроить пир, а деньги свои растратили. Жалованье через десять дней примерно.
– Понимаешь, если послать сейчас маме рублей четыреста, нам, пожалуй, не хватит до твоей получки, а моя будет не скоро. А послать меньше неудобно просто. Ей ведь нужно на дорогу и Шуре оставить немного. А послать необходимо!
– Завтра пошлем, – сказал Григорий Павлович и зевнул, – в конце концов, не в лесу живем, одолжу. Ты расскажи, Машук, как они там?
– Что ж рассказывать? Тут не расскажешь. Слишком все это тяжело.
Она несколько мгновений вглядывалась ему в лицо и проговорила:
– Знаешь, ведь я в мгновенье пережила твою смерть, знаешь, когда принесли телеграмму. Я прочла слово «скончался» – и ужас, такой ужас, и вдруг я увидела, что из Казани.
Она охватила руками его курчавую седеющую голову, медленно повернула к себе и, приблизившись лбом к его лбу, долго молчала, вглядываясь в теплый и живой сумрак его глаз.
1940 – 1963
Начальник одного из управлений одного из союзных наркоматов, Степанида Егоровна Горячева, уезжала 29 июля в Крым. Отпуск у нее начинался с 1 августа, и она нарочно, чтобы выгадать время, уезжала 29-го, под выходной день.
Степанида Егоровна, окончив работу, спешила на дачу в Кунцево. Машина ее была в ремонте. Боясь опоздать, она позвонила по телефону старому товарищу Черемушкину – они в 32 году вместе работали в одной бригаде в зерносовхозе, оба помощниками комбайнера. Черемушкин прислал ей М-1.
Машина в Кунцево шла по широкому новому шоссе.
– Что это у тебя стучит? – спросила у водителя Степанида Егоровна.
Он искоса поглядел на нее, облизнул верхнюю губу и, не отвечая на ее вопрос, сам спросил:
– Долго машину в Кунцеве задержите?
– Сколько надо, столько задержу, – ответила она.
– У меня сегодня она на технический ремонт назначена. Я говорил Черемушкину.
– Мне на вокзал к одиннадцати, раньше не освободитесь, – ответила Горячева.
Горячева несколько раз поглядела на шофера, но не заговаривала с ним больше, очень уж угрюмым казалось его лицо. Автомобиль шел по асфальту, навстречу ехали длинные, светло-кофейные, зеленые, черные «ЗИСы», поблескивали новым лаком М-1. Вдоль шоссе, размеченного белым пунктиром, в местах перехода для пешеходов были устроены нарядные пестрые мостики, удобные скамьи с навесами для пассажиров, ожидающих автобусов. По шоссе с неторопливым спокойствием сильных людей прохаживались милиционеры в белых перчатках. Машины шли со скоростью не меньше семидесяти километров, – едва глаз успевал заметить на сером, тускло блестевшем шоссе черную точку, как она начинала стремительно расти, и через несколько секунд мимо Степаниды Егоровны мелькали людские лица, сверкало стекло, и встречная машина вмиг исчезала, точно и не было ее, точно почудилась ей женская голова в широкой шляпе, ворох полевых цветов, военная фуражка. И так же легко, стремительно возникали и вмиг гасли перед ее глазами деревянные домики с маленькими окнами, тесно заставленными цветочными горшками, женщина в черном платье, пасущая козу, путевая будка.
Много раз ездила Степанида Егоровна на дачу машиной, и всегда ее развлекала эта легкая и тревожная стремительность, с которой предметы, люди, животные возникали, росли и вмиг исчезали. На даче жила мать Степаниды Егоровны, Марья Ивановна, две племянницы – дочери покойной сестры, Вера и Наташка. Дача была роскошная, восьмикомнатная, и в ней, кроме семьи Степаниды Егоровны, жило еще одно семейство ответственного работника. До 1937 года дачу занимал бездетный человек, некий Ежегульский, с женой и стариком отцом. Ежегульский был арестован как враг народа: уже второй год семья Горячевой жила здесь, а о Ежегульском и воспоминания не осталось, разве только то, что перед окнами росли посаженные его отцом желтые лилии. Да еще сосед Степаниды Егоровны – один из руководителей Нарком-совхоза Сенятин – как-то показал ей найденный им в сарае большой ящик, полный шишек. Каждая шишка была завернута в особую белую бумагу и обложена ватой – тут были огромные, как странные птицы со вставшими дыбом деревянными перышками, с выступившими янтарными каплями смолы, были крошечные шишечки, поменьше желудя, были южные – с Средиземного моря, были с далекого сибирского севера. Все эти сотни шишек собрал бывший жилец дачи. Что-то очень смешное было в этих больших и крошечных, чинных шишках-куколках, аккуратно завернутых в бумажки и в вату. Степанида Егоровна переглянулась с Сенятиным, и оба покачали головами и усмехнулись.
– Что ж с ними, в плиту только, – сказала она, – самовар такими гранатами не поставишь, ни в какую трубу не полезет.
– Нет, зачем в плиту, ты, товарищ Горячева, несознательная – это представляет ценность для ботаника, я ящик сдам юным натуралистам, то есть юннатам, либо – в музей.
Машина подъехала к даче, и, пока Степанида Егоровна уславливалась с шофером, ей навстречу выбежали Вера и Наташка, а следом за ними шла бабушка Марья Ивановна. Шофер поставил машину на зеленую, тенистую полянку подле ворот, словно автомобилю было приятней и веселей стоять на свежей траве под лиственной тенью. Шофер медленно обошел машину, ударил сапогом по упругой покрышке, не для проверки, а для того, чтобы доставить себе удовольствие, протер рукавом стекло, покачал головой и, отойдя к забору, лег на траву. От машины пахло бензином и горячим маслом, шофер с удовольствием вдыхал этот запах и думал: «Нагрелась, вспотела…»
Он начал дремать, когда мимо него прошла старуха Марья Ивановна с ведром.
– Вода у нас плохая, тухлая, мы для варева ее не берем, – сказала Марья Ивановна, останавливаясь возле шофера. Он ни о чем не спрашивал ее, но она стала рассказывать, что вода бы и у них была хорошая. Но из-за злой соседской собаки никто к колодцу не ходит, и вода тухнет. «Болеет колодец, как корова недоеная», – сказала она.
– Что ж, мамаша, вы сами по воду ходите? – с укоризной и насмешкой сказал он. Он посмотрел на ее худое, коричневое лицо, на серые от седины волосы и проговорил: – Ответственные работники, а старуху за водой гоняют, вам уж лет шестьдесят, наверное…
Старуха не помнила, сколько ей лет. Когда ей хотелось, чтобы соседки удивлялись, как она легко носит воду, стирает, моет полы, она говорила, что ей – семьдесят один, а в поликлинике записала, что ей – пятьдесят девять лет, и дочери говорила, что пятьдесят девять, чтобы та пожалела, когда мать умрет: а то ведь скажет – пожила, куда ж больше. Она вздохнула и сказала шоферу:
– Восьмой десяток, милый, восьмой десяточек.
– Сама дочка бы наносила или девчонок послать, а то такого древнего человека за водой гоняют! – сказал шофер.
– Где ей, что ты, – сказала Марья Ивановна, – это она сегодня перед отъездом рано так, а то ночью приезжает. Совсем Степа замучилась. Теперь-то ничего, спокойная стала, а зимой, когда из деревни приехала, приедет на ахтомобиле и плачет. «Что такое это с тобой, миленькая моя, или обидел кто?» – «Нет, – говорит, – очень трудно мне с непривычки». Где ж ей воду носить? А девчонки – это правда, такие суки: и набрешут, и гадкое слово скажут. Старшая – та еще ничего, все лежит, книжки читает, а Наташка очень вредная. Утром говорит: «Бабушка, это ты конфеты сожрала, что тетя мне оставила, я тебе сейчас в зубы дам». Вот какая.