– Почему же она не работает на фабрике, молодая девушка?
– Не может, она, бедная, горбатенькая. Убрать комнату, накормить кота Панкрата – это она может, а на фабрике ей не под силу.
Он усмехнулся:
– Много у Евы дочерей, и я рад этому.
Они вышли в переднюю.
– Митя, знаешь, – сказал Григорий Павлович, – ведь радио это мне покойный Николай Андреевич подарил. В прошлом году. Как-то сейчас только дошло, что он умер… Слушай, Митя, – сказал он, – переночуй у меня. Мне тяжело одному – война эта, смерть Николая Андреевича, а Маши нет, на работе подземные толчки… А, Митя? Помнишь наши военные ночевки? А, Митька, ей-богу? А утром я тебя подброшу на машине в академию.
Мохов посмотрел на Матильду, пристукивавшую ногой, чтобы туфель лучше пошел в ботик, посмотрел на детское просительное лицо Лобышева.
– Нет, брат, ты мужик взрослый, пора не бояться буки, – сказал Мохов, – завтра уж созвонимся.
Марья Андреевна пробыла в Казани неделю. Здоровье Александры Матвеевны, жены брата, улучшалось медленно.
Все хозяйство, хлопоты легли во время ее болезни на Анну Гермогеновну.
Семидесятитрехлетняя старуха следила за тем, чтобы дети вовремя ели, уходя гулять, одевались потеплей, а возвращаясь домой, мыли руки с мылом; она ездила в страховую кассу, оформляла денежные дела, хлопотала по поводу квартиры в городском Совете и в заводоуправлении, писала заявления, а по ночам дежурила возле невестки.
Анна Гермогеновна работала в молодые годы фельдшерицей в сибирской деревне. Однажды во время поездки на нее напали волки, и, пока возница гнал лошадей, Анна Гермогеновна стреляла из ружья. Эту историю Марья Андреевна слышала в детстве множество раз, но только сейчас она поняла, что мать у нее сильный, мужественный человек. И потому особенно страшно было, когда Анна Гермогеновна сказала:
– Мне, Маша, хочется только одного – умереть.
Марья Андреевна совсем расстроила себе нервы. Глядя на племянников, она плакала от жалости. Александра Матвеевна раздражала ее. При выздоровлении Александре Матвеевне все время хотелось есть, но она стеснялась своего аппетита и в присутствии Марьи Андреевны отодвигала тарелку. Левушка постоянно сидел у Александры Матвеевны, и когда входила Марья Андреевна, она чувствовала его испуганный, восхищенный взгляд. Он никогда с ней не говорил.
Марья Андреевна сказала матери:
– Мамочка, какая-то притупленность к потере ощущается в Шуре. Примитив. Все же чувствуется в ней поповна.
Но мать, сурово, даже злобно осуждавшая самое маленькое невнимание к памяти сына, сказала ей:
– Что ты, Машенька, уж так, как Шура любила Колю, трудно любить.
– Не знаю почему, – сказала Марья Андреевна, – меня она все время раздражает.
– Я ее люблю, – сказала мать. – Ты посмотри, как она к Левушке относится.
Мать постучала мундштуком папиросы о край стола и закурила.
– Знаешь ли, Маша, – сказала она, – если говорить правду, то не тебе осуждать ее.
– Мамочка, вы таким тоном говорите, словно я в чем-то виновата. В чем же?
– Видишь ли, я с тобой никогда об этом не собиралась говорить. Ты только не обижайся на меня. Левушка – сын Виктора, вашего старшего брата, – значит, он имеет отношение к тебе такое же, как к Коле. Даже больше. Виктора посадили, жену вслед за ним. Ты у Виктора жила шесть лет. Вспомни, как баловали там тебя – и дачи, и каждый год к морю. Посадили Виктора с женой, и остался Левушка в сиротах. Не ты взяла Леву, а Коля. Ведь Лева для Шуры совершенно чужой мальчик. А сколько внимания и любви она проявила. А ты хотя бы из приличия предложила Левушке маленькую помощь, прислала бы ему из Москвы старое пальто мужа. А здесь во многом себе отказывать приходится – и разве Шура хоть раз различие проявила в заботе о мальчиках? Наконец, Машенька, я-то Шуре чужой человек – свекровь. А я за все годы, что живу здесь, не почувствовала ничего дурного, а когда живешь не в своем доме, кажется, одно не так сказанное слово – как нож острый. Видишь, Маша, я к тебе не в претензии за невнимание ко мне, но ты не будь так строга к другим.
Марья Андреевна опустила голову, закрыла ладонью глаза.
– Как это все тяжело, – сказала она.
– Тяжело, очень тяжело, – сказала мать и не стала утешать ее.
Марье Андреевне становилось легче, когда она выходила гулять с мальчиками. Во дворе ездили на санках дети в солдатских телогрейках и больших валенках, трамваи на улице почему-то беспрерывно звонили, хотя улица была пустой, изредка проезжали забытые в Москве «газики» с парусиновым верхом.
Марья Андреевна вела мальчиков за руки. Старший, Алеша, бледный и молчаливый, любил говорить об умном и, когда Марья Андреевна вернулась с могилы брата, спросил ее:
– Скажите, тетя Маша, вы видели когда-нибудь рефрижератор?
Четырехлетний Петька, скуластый, на редкость некрасивый, краснощекий, белоголовый, курносый, с узкими веселыми глазами, был очень привлекателен; с ним заговаривали прохожие, а женщины останавливали его и тормошили. Однажды военный, вылезая из автомобиля, посмотрел на Петьку и сказал:
– Ах ты ухарь-купец. – И отдал ему честь.
Они зашли в игрушечный магазин, и Марья Андреевна купила Петьке большого черного медведя. Неожиданно Алеша заплакал. Глядя на него, заревел и Петька. Она растерялась, ничего не могла понять, поспешно повела их домой, и всю дорогу они лили слезы.
Дома Марье Александровне объяснили причину слез: отец обещал мальчикам купить таких черных медведей к Новому году.
«Нет, нет, совершенно невыносимо», – подумала Марья Андреевна и решила заказать билет на городской станции.
Она написала вечером мужу письмо.
«Меня все здесь давит – и горе, и сложность жизни, и обывательская затхлость, и отсутствие больших интересов. А с другой стороны, что требовать от бедной мамы, от несчастной Шуры. Шуре надо работать – пенсия не так велика. Да и квартирный вопрос сложен. Городской Совет им дает хорошую комнату, солнечную, завод квартиру ведь отбирает; правда, заводоуправление их не торопит, но очень трудно будет всем в одной комнате. А с Левой что делать? Я советую устроить его в специальную колонию, мама хмурится, молчит, я понимаю ее. Я вообще чувствую себя виноватой перед ними, я виновата, ты-то ни при чем. Я хочу предложить маме переехать в Москву, я буду в столовой, а она с Сережей, а то ведь у нас гости до поздней ночи, ей трудно будет пережидать, пока уйдут».
Письмо было деловое, но перед тем, как запечатать его, Марья Андреевна приписала:
«С ума схожу, так соскучилась по тебе, по Сереже, глупый Гришка, ничего ты не понимаешь…»
Вечером ее охватила тоска. Она надела пальто и вышла на улицу. Было совсем темно. Марья Андреевна пошла в сторону завода. Она шла по сосновой роще мимо освещенных инженерных коттеджей, вышла на опушку и остановилась – в долине стоял завод. Пятиэтажные стеклянные кубы цехов были полны белого огня; коралловый дым тяжело выползал из десятков труб, словно выдавливался из гигантских тюбов. Марья Андреевна долго стояла, восхищенная необычайной картиной. Казалось, на этом заводе работают суровые рыцари труда. И ей странно было на обратном пути рассматривать в освещенных окнах оранжевые абажуры, силуэты фикусов, слушать звуки патефона.
Она спала в кабинете Николая Андреевича на кровати с сеткой. Утром она проснулась от какого-то необычайного ощущения и, вскрикнув, схватилась за край постели. Непонятная сила приподнимала ее. Она прислушалась: из-под кровати раздавалось пыхтенье живых существ.
Марья Андреевна заглянула под кровать. Алеша и Петька стояли на корточках и, сопя, деловито отдуваясь, старались поднять головами сетку.
Марье Андреевне сразу стало весело, словно она проснулась у себя в Москве.
– Черти, милые черти, вылезайте-ка, – говорила она.
Пришла мать.
– Машенька, – сказала она, – мы с Шурой решили, чтобы ты отобрала книги, нужные тебе и Грише. Пусть у вас будет память о Коле.
– Спасибо, родная, – сказала Марья Андреевна, – но меня все грызет совесть после вчерашнего разговора. Сколько внимания нам оказывал Коля. Я ночью вдруг вспомнила – вот и радио он нам подарил.
Перед обедом Марья Андреевна принялась просматривать книги. Ее удивляла величина библиотеки.
Она снимала книги с полок, почти во всех имелись карандашные пометки. Эта библиотека сейчас умерла вместе с Николаем Андреевичем. Марью Андреевну поразила мысль, что книги, собранные волей одного человека, выразили его духовную жизнь. И сейчас, со смертью брата, библиотека начала распадаться, как распадается на клеточки мозг умершего. Старые технические журналы сожгут, а, вероятно, в таких, ставших ненужными, журналах много драгоценного находил Николай Андреевич.
И не только библиотека – весь быт дома дрогнул, начал распадаться. И страшно казалось не то, что быт этот уничтожался, а именно то, что он все еще сохранялся, когда стержень его исчез.