Он удалился с Данилой, а Зиновия впервые осталась наедине с Василием. Он был близок к отчаянию. Он то застегивал куртку на все пуговицы, то снова расстегивал, потом выглянул в окно.
— Их все еще не видно, — проговорил он.
— И неудивительно, они ведь только ушли.
— Здесь очень жарко.
— Не знаю… мне зябко.
— Может, я разведу огонь?
— Не надо, благодарю.
Василий вздохнул.
— Что с вами?
— Я сожалею… это было бы так красиво!
— О чем вы сожалеете?
— О том, что вы не султан в женском обличии.
— А почему?
— Потому что у султана много рабов, и я мог бы быть одним из них.
— Василий, вы часом не влюблены в меня?
— А если б и так?
— Ерунда!
— Ну, коли я столь безрассуден, чтоб вас любить, можете высмеять меня, я даже прошу об этом…
Затем он подошел к окну и оставался там до тех пор, пока в комнату не вошли Феофан с Данилой, а по пятам за ними — коридорный из евреев, с двумя корзинами, полными бутылок.
Феофан накрыл стол и принес бокалы, Василий расставил стулья, Данила взялся откупоривать пивные бутылки. Вскоре все радостно пили пиво, Зиновия положила на стол свой портсигар, каждый закурил и с наслаждением делал глубокие затяжки. Василий проявлял признаки нервозной веселости, он наполнял стакан за стаканом, чокаясь с каждым в отдельности, хохотал, стучал по столу, скинул куртку, рассказывал еврейские анекдоты и в конце концов на ломаном немецком запел «Застольную» Гете:
Дух мой рвется к небесам
В заблужденье странном:
Не пущусь ли я и впрямь
В путь по звездным странам?
Нет, хочу остаться здесь,
В мире безобманном,
Чтобы пить вино и петь,
И звенеть стаканом![78]
Остальные подпевали, и песня следовала за песней, а бутылка — за бутылкой. Все уже изрядно поднабрались, когда появилась двоюродная бабушка. Ее встретили криками ликования, помогли освободиться от зимних покровов и усадили за стол.
— Здесь, кажется, пир горой, — проговорила она с простодушной улыбкой.
— Один раз на свете живем, тетушка, — ответила Зиновия, поднимая бокал. — За твое здоровье!
— Спасибо, спасибо!
Бабушка отхлебнула глоток и отставила пивной бокал.
— Нет, в студенческой компании так не кутят! — крикнула Зиновия. — Ты должна выпить по-настоящему, милая тетушка.
— Ну, если так заведено… — улыбнулась та и сделала весьма похвальный глоток. — Однако что это здесь столько дыма?
Она обмахнулась носовым платком.
— Ничего не поделаешь, тетушка, — сказала Зиновия. — Единственный способ усидеть среди курящих — закурить самой.
— Я же не умею.
— А ты попробуй.
С этими словами Зиновия протянула ей папиросу, которую бабушка взяла с некоторым сомнением, а Данила подал огня.
— Ой нет, ни за что на свете… — пробормотала бабушка, но тем не менее благополучно прикурила папиросу и принялась, не затягиваясь, пускать дым.
— А что, очень симпатично выходит, — сказала она, — когда голубые облака так вот вытягиваются и принимают очертания всевозможных фигур. Можно каждый день открывать для себя что-то новое.
— Однако ты не пьешь, тетушка, — заметила Зиновия.
— Уже пью, — ответила бабушка Ивана.
— Пить до дна! — закричали студенты, и она действительно осушила бокал.
— Если дело так и дальше пойдет, — улыбнулась старушка, — то я, чего доброго, захмелею.
Она мало-помалу раззадорилась, катала хлебные шарики, бросалась ими в Зиновию и смеялась всему, что бы ни происходило вокруг.
Студенты затянули «Гаудеамус».
— Как смешно, когда поют на латыни! — воскликнула двоюродная бабушка и отхлебнула пива, которым в очередной раз наполнил ее бокал Данила.
— Спой с нами, — попросила Зиновия.
— Я?.. Нет, право… Я не умею.
— Ты только начни.
Бабушка Ивана рассмеялась и в конце концов все же запела вместе со всеми «Гаудеамус». Теперь была открыта первая бутылка вина.
— Я не пью, — категорически заявила добрая старушка. — Я больше не могу, действительно не могу.
Она закрыла ладонью бокал, однако растопырила пальцы, так чтобы Феофану было удобно наливать.
Вино окончательно развязало языки. Феофан бахвалился, Василий пылко клялся Зиновии в любви, Данила провозглашал один тост за другим: за Зиновию, за красивых женщин вообще, за отечество, за дружбу, за свободу и за любовь.
Двоюродная бабушка то смеялась, то курила, то пела и пила.
— Ах, если бы вернуть молодость! — вздохнула она. — Где они, прекрасные годы? — Затем обратилась к молодым людям. — В мое время пили из туфельки дамы, — молвила назидательно. — Я, к сожалению, уже стара, но здесь присутствует красивая женщина, неужели она недостойна того, чтобы ей поклонялись? Присягните ей! На колени!
Василий тотчас бросился ниц перед Зиновией, снял с нее туфельку и, наполнив вином, выпил за ее здоровье. Феофан с Данилой последовали его примеру. Тогда Зиновия подняла бокал и провозгласила:
— Ура, да возлюбим![79]
Все воодушевленно чокнулись.
— Но при этом, — хихикая, проговорила двоюродная бабушка, — при этом… нужно… целоваться. Поцелуй же ее, Феофан, и от всей души!
Феофан приобнял и поцеловал Зиновию, после чего та, азартно сверкая глазами, подставила губы Василию и Даниле.
— Ну а ты, тетушка, ты тоже должна поцеловаться! — воскликнула она затем.
— Я?.. Ах нет, мне это все-таки не приличествует…
— Ура, да возлюбим! — повторила Зиновия. И прибавила: — Здесь не может быть никаких исключений.
Молодые люди обступили двоюродную бабушку, стыдливо закрывавшую лицо ладонями, и по очереди крепко расцеловали ее.
— Нет, ну что за молодежь нынче… это же неприлично… это действительно неприлично. — Она тщательно вытерла рот. — Не знаю, я чувствую себя как на корабле. Палуба качается под ногами, все вокруг меня кружится и танцует…
Бабушка Ивана пересела на диван и, пока остальные продолжали пить и петь, крепко уснула там, счастливая, как ребенок.
Сети есть, прикрытые цветами.
Ариосто
Появились первые приметы весны, пробуждающей природу; неистовый ураганный ветер гулял по лесам и полям, сотрясал окна и двери, но воздух был уже мягким. Началось таяние, лед ломался. Ручьи и реки набухли, перед усадьбой в Михайловке образовалось небольшое озерцо. Ендруху подвернулся случай блеснуть изобретательским гением, построив на новом водоеме шаткий мостик из кирпичей и досок.
По этому-то мостику однажды вечером и перебрался в дом дядюшка Карол. Он пешком пришагал из Хорпыня, тихонечко отворил ворота и осторожно заглянул внутрь через освещенные окна. В Михайловке снова играли в рулетку. Он вошел в переднюю, на цыпочках прокрался по коридору и вверх по лестнице до дверей Зиновии. Здесь постучался и затем надавил на щеколду. В комнате царил абсолютный мрак. Он подался назад и принялся терпеливо ждать в темном углу рядом с дверью. Он знал, что Зиновия периодически поднимается наверх, чтобы взглянуть на себя в зеркало и чуточку припудрить разгоряченное лицо. И действительно, не прошло много времени, как на лестнице зашелестело платье, застучали маленькие каблучки, а затем в комнату вошла Зиновия.
Когда Карол шевельнулся, она от неожиданности вздрогнула.
— Кто тут? — спросила.
— Тсс! Это я, не шуми.
— Карол, ты? Ах, а я уже думала, что ты умер…
Она вошла в горницу, он последовал за ней.
— Ты же сама потребовала, чтобы я… роман… понимаешь?
— Но это еще не причина, чтобы совсем не показываться на глаза, — молвила Зиновия, которая уже зажгла свет и удобно устроилась на диване.
— Невозможно было вырваться, в эту малышку просто бес вселился!
— Надеюсь, по крайней мере, что ты хорошо развлекся.
Карол опустился на стул и махнул рукой, невольно воспроизводя жест священника, отпускающего кому-то грехи. С его одутловатого лица стерлись все краски, покрасневшие от бессонницы глаза смотрели устало и жалобно.
— Что случилось? У тебя такой вид, будто ты только что похоронил родного отца.
Карол тяжело вздохнул.
— Я попал в ужасное положение, Зиновия. Дал обвести себя вокруг пальца. Положение мое ужасно, говорю тебе.
— Из-за этой Ярунковской?
— Да, из-за нее.
— Она такая жестокая?
— Если бы только это!
— Она тебя высекла?
— Еще чего не хватало… — проворчал Карол. — Достаточно и того, что разбойник или налоговый исполнитель — ангелы по сравнению с нею: она, будь ее воля, лишила бы меня крыши над головой и сняла бы с тела последнюю рубашку.
— Много же она успела за столь короткое время! — рассмеялась Зиновия. — Особа, видно, очень талантливая, такую следует назначить министром финансов.