— Где у нас будет вольера? У большого дуба или под липой?
— Было бы лучше, если бы ее пересекал ручей, — ответил я.
— Ты прав. Мы сделаем ее на ручье возле атласского кедра. — Она улыбнулась. — Видишь, ты становишься очень хорошим советчиком.
— Просто я начинаю видеть твоими глазами, — ответил я.
Цвет зеленого миндаля или фисташковый? Она права: если приглядеться как следует, можно различить пару сотен оттенков зеленого, столько же синего, больше тысячи видов цветов на лугу, больше тысячи видов бабочек, а когда солнце спускалось вечером за холмы, облака всякий раз окрашивались по-новому. Да и у самой Марианны было столько лиц, что я не думал когда-нибудь закончить их изучение.
— Ты не встаешь? — спросила она.
— Я любуюсь тобой, — ответил я.
— Ты совсем обленился! Ты собирался вернуться сегодня к своим опытам с алмазом.
— Да, ты права.
Я встал. Она взглянула на меня с беспокойством:
— Мне кажется, что, если бы я тебя не подталкивала, ты бы и шагу больше не ступил в лабораторию. Разве тебе не интересно узнать, чистое вещество уголь или нет?
— Почему же, мне интересно. Но куда спешить?
— Ты всегда так говоришь. Странно это слышать. Мне кажется, что у меня так мало времени!
Она расчесывала свои прекрасные каштановые волосы: они поседеют, затем начнут вылезать, и кожа лохмотьями сойдет с голого черепа. Так мало времени… Мы будем любить друг друга тридцать лет, сорок лет, и ее гроб опустится в могилу, такую же как могилы Катерины и Беатриче. А я снова стану тенью. Я порывисто стиснул ее в объятиях:
— Ты права, времени мало. Нашей любви следовало бы длиться вечно.
Марианна нежно взглянула на меня, немного удивленная моим внезапным порывом.
— Но она кончится только с нашей смертью, разве не так? — спросила Марианна. Она запустила руку мне в волосы и весело сказала: — Ты знаешь, если тебе случится умереть раньше меня, я покончу с собой.
Я сжал ее сильнее:
— Я тоже не переживу тебя.
Я отпустил ее. Вдруг каждая минута стала казаться мне бесценной; я поспешно оделся, быстро спустился в лабораторию. Минутная стрелка бежала по циферблату стенных часов; впервые за многие века мне захотелось остановить ее. Так мало времени… Не теряя ни тридцати лет, ни года, ни дня, мне нужно было ответить на ее вопросы: чего она не узнает сегодня, она не узнает никогда. Я положил в тигель кусочек алмаза: удастся ли мне когда-нибудь сжечь его? Ясный и упрямый, он сиял, пряча за прозрачностью секрет своей неприступности. Справлюсь ли я с ним, а еще с воздухом, с водой, со всеми привычными и загадочными веществами — успею ли? Я вспомнил старый амбар с запахами трав и порошков и рассердился: разве я не смогу сегодня же вырвать их тайну? Петруччо всю жизнь провел, склонившись над перегонными кубами, и умер, так и не проникнув в тайну веществ; кровь бежала по нашим венам, земля вращалась, а он не узнал и никогда не узнает их секрета. Мне мучительно захотелось вернуться в прошлое и осыпать его пригоршнями знаний, о которых он так мечтал, но это было невозможно, дверь захлопнулась… Когда-нибудь захлопнется еще одна дверь, Марианна тоже будет поглощена вечностью, а я не мог прыгнуть вперед, в конец времен, и добыть для нее желанное знание: нужно было ждать у реки времени, терпеть минуту за минутой ленивое ее течение. Я отвел взгляд от алмаза, обманчивая его прозрачность усыпляла меня, а спать мне нельзя. Тридцать лет, год, день — обычная земная жизнь, и ничего больше. Ее часы были сочтены. Мои тоже.
Сидя у камина в уютной гостиной, обтянутой шелком цвета зеленого миндаля, Софи читала роман «Пигмалион, или Ожившая статуя», а остальные беседовали на тему о том, как следует управлять людьми, — будто ими можно управлять! Я толкнул застекленную дверь. Почему Марианны до сих пор нет? Спустился вечер, и на белом снегу виднелись лишь черные силуэты деревьев; от сада веяло холодом, это был прозрачный запах неживой природы, и мне казалось, что я вдыхаю его впервые. «Ты любишь снег?» Рядом с ней я любил и снег, и ей следовало быть тут, рядом со мной. Я вернулся в гостиную и раздраженно посмотрел на мирно читавшую Софи. Я не любил ни ее спокойного лица, ни ее внезапных приступов веселости, ни показного здравомыслия: я не любил друзей Марианны. Но я томился, и мне захотелось отвлечься.
— Марианна уже давно должна была вернуться, — сказал я.
Софи подняла голову.
— Ей пришлось задержаться в Париже, — без тени сомнения ответила она.
— Но могло что-то случиться.
Она засмеялась, обнажая крупные белые зубы:
— Какой вы мнительный!
И снова уткнулась в книгу. Казалось, они и не задумываются о том, что смертны; однако было довольно толчка или падения: стоило отвалиться колесу коляски, стоило лошади взбрыкнуть и ударить копытом, и их хрупкие кости крошились, сердце останавливалось и они умирали навсегда. Я почувствовал знакомый холодок в сердце: так и случится, однажды я увижу ее мертвой. Они могли думать: я умру первым, мы умрем вместе; и потом, для них разлука не была бы вечной… Я выбежал из дому: послышался знакомый мне перестук колес ее коляски, смягченный снегом.
— Как ты меня напугала! Что случилось?
Она улыбнулась и взяла меня за руку. Ее талия почти не расплылась, но лицо осунулось и поблекло.
— Почему ты так поздно?
— Пустяки, мне стало немного нехорошо, и я ожидала, пока это пройдет.
— Тебе нехорошо!
Я сердился, видя ее усталые глаза. Почему я уступил ей? Она хотела ребенка, и теперь в ее животе затевалась странная и опасная алхимия. Я усадил ее у огня.
— Больше ты в Париж не поедешь.
— Что за глупости! Я чувствую себя превосходно!
Софи смотрела на нас испытующе: она уже понимала, о чем речь.
— Ей было нехорошо, — сказал я.
— Это нормально, — отозвалась Софи.
— Ну так и смерть — это тоже нормально! — рассердился я.
— Беременность вовсе не смертельная болезнь, — улыбнулась она со знанием дела.
— Доктор сказал, что я могу продолжать мои занятия до апреля, — заметила Марианна.
Подошли двое мужчин, и она весело продолжала, глядя на них:
— Что будет с музеем, если я перестану им заниматься!
— Скоро всем придется как-нибудь обойтись без тебя.
— К апрелю Вердье совсем оправится от болезни, — стояла на своем Марианна.
Вердье с готовностью повернулся ко мне:
— Если вы устали, я завтра же вернусь в Париж: четыре дня на свежем воздухе заметно пошли мне на пользу.
— Что за фантазии! — возразила Марианна. — Вам нужен длительный отдых.
Он и впрямь выглядел неважно: бледный, мешки под глазами.
— Вам обоим нужен отдых, — настаивал я.
— Тогда придется закрыть университет, — сказал Вердье.
Его насмешливый тон взбесил меня.
— Почему бы и нет! — воскликнул я.
Марианна посмотрела на меня с упреком, и я добавил:
— Ни одно предприятие не стоит того, чтобы рисковать ради него здоровьем.
— Но здоровье перестает быть благом, если начинаешь над ним трястись, — заметил Вердье.
Я смотрел на них с раздражением. Они объединились против меня, они отказывались рассчитывать свои силы, беречь свое и чужое время: они сплотились в их общем упрямстве; и моя настойчивость не могла убедить Марианну. Я видел, что любой смертный ей ближе, чем я, и моя любовь бессильна; я не принадлежал их племени.
— Какие новости в Париже? — примирительным тоном спросила Софи.
— Мне подтвердили, что кафедры экспериментальной физики скоро будут созданы по всей Франции, — ответила Марианна.
Пруво оживился:
— Это наш самый ощутимый результат.
— Да, это большой шаг вперед, — кивнула Марианна. — Как знать! Быть может, дела пойдут быстрее, чем мы смеем надеяться!
Ее глаза блестели, и я тихонько вышел. Мне было невыносимо слышать, с каким жаром она говорит о тех днях, когда самой ее уже не будет и в помине. Возможно, именно это и разделяло меня с ними более всего. Они были устремлены в будущее, в котором осуществятся все их теперешние усилия. А для меня будущее было чуждым, ненавистным: Марианна будет мертва и наша с ней жизнь будет представляться мне канувшей в глубь веков, напрасной, утраченной; и нынешнему времени суждено в свой черед кануть в вечность, тоже стать потерянным и напрасным.
На дворе была чудная морозная ночь. На небе мерцали мириады звезд, все тех же звезд. Я смотрел на эти неподвижные светила, раздираемые разнонаправленными силами. Луна тяготеет к Земле, Земля — к Солнцу, ну а Солнце, к чему тяготеет оно? К какой-нибудь неведомой звезде? Не могло ли быть так, что его движение компенсируется движением Земли и наша планета в действительности стоит на месте где-то посреди небосвода? Как об этом узнать? Узнают ли об этом когда-нибудь? Узнают ли, почему небесные тела притягиваются друг к другу? Притяжение было удобным словом, все объяснявшим, но что за ним стояло? Были ли мы ученее алхимиков Кармоны? Мы выяснили кое-какие факты, которых они не знали, и мы их упорядочили, но продвинулись ли мы хоть на шаг к таинственной сути вещей? Было ли слово «сила» понятнее, чем слово «добродетель»? А «притяжение» понятнее, чем «душа»? И становилась ли суть явления, производимого трением янтаря или стекла, понятнее, когда произносили слово «электричество», чем тогда, когда первопричиной мироздания называли Бога?