Педагог (потирая руки). Я же говорил, я же говорил.
Женщина из Отриколи… Но почему, Святый Боже? Почему я с самого начала представлял ее себе смуглой? Может, из-за кисточек кроваво-красного цвета? Может, потому что скрывавшая всю ее фигуру шаль была из восточной ткани? Может, потому что рука, с которой сыпались мелкие белые монетки, заставила меня думать о миро, которое выступало на пальцах невесты из «Песни песней», когда с тревогой открывала она дверь своему возлюбленному? Конечно, когда рассудок начинает блуждать в пути, он несется вслепую до тех пор, пока, сам того не ведая, не оказывается вдруг в топи абсурда.
Я продолжал мои тонкие исследования. Стих Библии: «…руки ее — золотые кругляки, усаженные топазами…» напоминал мне стихи Петрарки:
Продолговато-нежные персты
Прозрачней перлов Индии чудесной,
Вершители моей судьбины крестной,
Я вижу вас в сиянье наготы…
…слоновой кости и свежайших роз[12].
Значит, розы, слоновая кость и жемчуг были образом рук светловолосой жительницы Авиньона; темное сверкание золота и голубовато-зеленый цвет топаза были образом рук Суламифи, которую разгневанные братья поставили стеречь виноградники; она сама говорила: «Не смотрите на меня, что я смугла, ибо солнце опалило меня…»
Что до ног, я не знал тогда, каким иным образом могли быть воспеты ноги в «Стихах» Петрарки, если не при помощи эпитета «прекрасные» — именно так, как сказано в «Песне песней»: «О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая!» Так, изучая по одной все причины моего заблуждения, я приходил к мысли, что увиденные мной в Отриколи нога и рука могли естественным образом принадлежать благородному созданию, которое я видел сидящим в кресле на хорах сполетского собора с книгой в руках.
Прекрасная светловолосая дама проснулась, грациозно, легкой дугой изогнув розовые губы тонкого рисунка, зевнула — зевок пролетел по ряду белоснежных зубов со звуком эоловой арфы. Томик соскользнул на пол, и, когда я подал ей его, она посмотрела на меня еще грезящими глазами, дважды провела обнаженной рукой по лбу, как бы отгоняя остатки сна, и спросила не совсем равнодушным голосом:
— Это вы?
Вместе с книгой я поднял с пола перчатку. Уже с минуту я протягивал ей то и другое, когда она грациозным движением пальца оттолкнула книгу и потянулась за перчаткой. Тогда, порывшись в книге, я нашел сонет, говоривший: «Я завладел ревнивою перчаткой!»[13]
Я показал стих строгой прекрасной даме и без промедления добавил:
— Обменяемся?
— Пусть будет так, — ответила прекрасная дама, наградив меня то ли улыбкой, то ли смешком, взяла Петрарку и оставила мне милую оболочку своей руки.
С той минуты мы стали друзьями.
Слова призывают слова. Я хотел, чтобы она прояснила мне некоторые свои тайны, ее же интересовало кое-что из моих дел. Когда мы поведали их друг другу, все оказалось очень простым. Все встало на свои места. Госпожа выехала из Рима на день позже меня, переночевала в Чивита-Кастеллана, на пару часов остановилась в Отриколи, провела ночь в Терни в почтовой гостинице, где на скамейке, стоявшей под ведущим в огороды портиком, — я помнил только то, что я читал, сидя на той скамейке, — она и нашла томик стихов. Поискав его везде, но только не у скамейки под портиком, я уехал. Таким образом, госпожа не могла вернуть мне Петрарку. Других книг у нее не было и она положила в карман этот маленький томик в хорошем переплете, время от времени извлекая и перечитывая его. В добрый час прибыла она в Сполето, но не искала там античных древностей. Заскучав в гостинице, она приказала проводить ее в собор, где, осмотрев фрески Фра Филиппо, присела в стоявшее в абсиде кресло, где я и увидел ее. Дама была очень обескуражена, ее охватило чувство неловкости от того, сколь странным образом случилось принять подарок от незнакомого мужчины, которого она очень хотела увидеть и — как сама призналась — о котором думала чуть больше положенного. Предыдущей ночью она останавливалась в Фолиньо, а в этот вечер, задержавшись в Серравалле по причине бездорожья, была вынуждена остановиться в убогой остерии за два часа до нашего прибытия. Все комнаты оказались уже занятыми, и она, теплолюбивое создание, пришла погреться у огня. Все остальное я знал, как знает и читатель, которому пусть не покажутся странными две вещи: что все кареты останавливаются в одних и тех же городках, даже в одних и тех же гостиницах, причиной тому следующее: дневные пробеги всякого экипажа всегда одинаковы, а приличная гостиница в небольшом городке всегда одна, если имеется вообще; и да не сочтет читатель неправдоподобным, что я ни разу не встретил госпожу и не заметил ее богатую карету — это потому, что сразу по прибытии в гостиницу они с мужем обычно тотчас уходили в свои комнаты, карета же стояла в каретном сарае, куда я не имел привычки заглядывать.
Еще не пробила полночь, — это сказано, скорее чтобы произвести впечатление настоящего рассказчика, поскольку во всем городке Серравалле, конечно же, не было ни одного часового механизма с боем, — а я знал о любезной путешественнице не только все уже изложенное читателю, но и многое другое. Она оказалась римлянкой, и, когда я удивился, что она воплощает собой не мужеподобную смуглую матрону с берегов Тибра, а русалку с Вислы или Ундину с Рейна, дама призналась, что в ее жилах действительно есть немного северной крови. Она замужем за анконским графом и, как я понял, должна принадлежать к одному из самых знатных семейств области Марке. Теперь она возвращалась в Анкону, где обычно живет зимой; март и апрель она проводит на вилле, удаленной от города на одну милю, лето — на море или в Париже; часто ездит в Рим. Как полагается благородной даме, о муже она говорила с уважением, но не настолько осмотрительно, чтобы мне не удалось по отрывочным фразам понять положение мужчины, очевидно, не самого несчастливого в мире. У него было три странности: из любви к гигиене легких держать окна распахнутыми ночью и в дождь, и в снег, откуда воспоследовало то, что жена с первых дней решила спать в другой комнате, а сам муж стал постоянно страдать от простуд и ревматизма; вставать на рассвете для тренировки мышц посредством утренней ходьбы, хотя позже обнаружилось, что, выйдя из дому, он сразу заходил в кофейню, в которой и спал как сурок до десяти часов; наконец, он имел слабость записывать в блокнот не только все траты, а и точное время событий, тем или иным образом его касавшихся, — в часах и минутах. Эта его последняя мания мне очень помогла.
Нужно, чтобы читатель знал, что между мной и прекрасной дамой шел, все накаляясь, серьезный спор. Она задала мне естественный вопрос о том, что могли обозначать дата и две жирные красные линии в сонете Петрарки, и я с некоторой долей сентиментальности во всем ей признался. Она говорила, что не верит, я же доказывал, что все обстояло именно так, как я рассказывал, и не иначе. Все было напрасно. Прекрасная дама с неумолимой настойчивостью говорила «нет» и продолжала настаивать на своем, когда в кухню влетел граф, закутанный в пальто, воротник которого закрывал его уши и нос. Поспав в карете с открытыми окошками, он замерз и весь дрожал. От сильного ветра его конечности задеревенели, не говоря уже о том, что в груди появился нехороший кашель. После того как поклонник Гигеи[14] посидел у очага — огонь своевременно поддерживал слуга — и, как мне показалось, согрелся, я дважды любезно поклонился и протянул ему свою визитную карточку. Затем, после благосклонно принятого вступления, я рассказал ему, что мне случилось отъехать из Отриколи в одно время с его украшенной гербами каретой, и мне нужно с его помощью узнать точное время отправления, поскольку от этого зависит исход важного для меня дела.
Не дав мне закончить и полистав свой объемистый блокнот, граф с удовольствием назвал мне день, час и минуту. Я триумфальным взглядом посмотрел на даму, державшую томик открытым на странице двести три.
— Семь минут разницы! — воскликнул я.
Дама ласково ответила улыбкой, полной тайны.
Скоро граф заснул, присоединив свой храп простуженного человека к храпу остальных остававшихся в кухне людей.
Тем временем наш диалог с любезной дамой продолжался, не прерываясь ни на минуту. Мы вошли в манерный мир поэзии — я имею в виду поэзию Петрарки, — влечение к которой новообращенной читательницы возрастало почти до пылкой страсти.
— О, какой высокий идеал изящества!
— Он был человеком духовного звания.
— Вот существо, терзаемое искушениями!
— Да, он был капелланом королевы Джованны.
— О, мечта женских фантазий!
— Да, в Падуе у него был тепленький приход.