Кроме того, в кофейне целыми днями торчала местная молодежь, богатые и праздные турки. То и дело раздавались шутки, хохот, хлопанье в ладоши, звуки бубна, домры или зурны, стук костей, визг, крик и смех похотливой, досужей публики. Монахи совсем не показывались из своей комнаты, а венецианцы лишь изредка выходили на прогулку, да и то все вместе.
Одним из последних прибыл на постоялый двор Джерзелез. Песня опережала его. Он ехал на белом иноходце, красные кисточки стегали коня по налитым кровью глазам, длинные, шитые золотом рукава сверкали, развеваясь на ветру. На постоялом дворе его встретило молчание, исполненное восхищения и почтительного уважения. У него была слава победителя многих поединков, сила его приводила в трепет. Все знали о нем, но мало кто видел, потому что молодость свою он провел на коне между Травником[2] и Стамбулом.
Гости кинулись к воротам. Слуги приняли коня. Джерзелез спрыгнул на землю, и тут все увидели, что он мал ростом, приземист, неуклюж и ходит раскорякой, как все люди, которые не привыкли ходить пешком. Руки у него были несоразмерно длинные. Сердито и неразборчиво буркнув приветствие, он вошел в дом.
Лишь только Джерзелез сошел с коня, служившего ему как бы пьедесталом, страх и уважение у встречавших словно рукой сняло. Почувствовав себя с ним на равной ноге, постояльцы без стеснения подходили к нему и заговаривали. Джерзелез охотно отвечал, коверкая слова на албанский лад: ведь много лет он околачивался возле Скопле и Печи[3]. Как это часто бывает с людьми дела, он не был искушен в разговоре. Не находя нужного слова, замолкал, отчаянно жестикулируя своими длинными руками и вращая черными, как у куницы, глазами, в которых почти нельзя было различить зрачков.
Прошло несколько дней, и волшебный ореол вокруг Джерзелеза совсем развеялся. Постояльцы так и льнули к нему, тая неосознанное желание сравниться с ним, а может быть, даже и подчинить своей воле. И Джерзелез с ними пил, ел, пел и играл в кости.
На другой день после приезда Джерзелез увидел венецианку, проходившую мимо него со своей свитой. Он кашлянул, хлопнул себя по колену и дважды громко крикнул ей вслед:
— Аман![4]
Джерзелез загорелся. Он не мог усидеть на месте от одной мысли, как бы захрустели эти нежные косточки в его руках. Близость нежной и красивой женщины заставляла его страдать. Джерзелез влюбился и, разумеется, стал смешон. Постояльцы — как приличные люди, так и проходимцы — сразу же воспользовались его слабостью. Ему давали бесконечные советы, отговаривали, уговаривали, поддразнивали, а он лишь блаженно разводил руками, и глаза его сверкали.
Тут как раз случилось приехать известному на всю Боснию певцу из Рогатицы Богдану Цинцарину. Первой же песней он заворожил весь двор. Даже монахи, прильнув к окну, жадно слушали певца, а Джерзелез совсем потерял рассудок. Он сидит за столом среди гостей, весь потный, без пояса; перед ним сыр и ракия. Гости приходят и уходят, а он все пьет, заказывает и что-то фальшиво напевает своим низким, рычащим басом. Насмешники издеваются над ним уже открыто. Богдан Цинцарин, молодой, рано поседевший мужчина, вскидывает голову (верхняя губа его чуть вздрагивает) и поет. Он поет, а Джерзелезу кажется, что из него душу вытягивают и он вот-вот умрет не то от избытка сил, не то от истомляющей слабости. Балагур-фочанец, подсев к Джерзелезу, подшучивает над ним, и все покатываются с хохоту. А тот глядит на плута, блаженно выкатив глаза, обнимает его и целует в плечо, пока тот плетет ему что-то о прекрасной венецианке. Джерзелез порывается вскочить, отнять ее у кого-то, привести сюда и усадить рядом с собой. Хозяин постоялого двора уже опасается скандала, но фочанец, нагло улыбаясь, останавливает Джерзелеза:
— Стой, брат, куда ты? Это тебе не трактирщица и не шлюха сараевская, а знатная госпожа!
Джерзелез, как малое дитя, покорно садится на место и снова поет, курит, пьет и платит за всех. А слуга строит ему за спиной рожи.
Два дня кутил Джерзелез с гостями, звал венецианку, громко вздыхал и, заикаясь, невнятно и смешно рассказывал о своей любви. Гости трепали его по плечу, придумывали разные поручения от прекрасной венецианки, а он, принимая все за чистую монету, тут же вскакивал, чтобы бежать к ней, но фочанец, полностью подчинивший его себе, останавливал и усаживал Джерзелеза на место, давая при этом всевозможные советы и дурачась так, что дом дрожал от смеха.
На исходе третьего дня фочанец с Джерзелезом вдруг ни с того ни с сего заспорили, как это случается среди собутыльников.
— А что, если она вдруг станет моей? — спрашивал фочанец с наигранно серьезным видом.
— Не бывать этому, джанум![5] — орал Джерзелез, и лицо его сияло от восторга при одной мысли о том, что прекрасную венецианку хотят отнять и он сможет за нее биться.
— Бог мой, кто первым придет, тому она и достанется, — вставляет кто-то.
— Крылья нужны, крылья! — горланит Джерзелез, больше объясняя руками, чем словами.
— А вы бегите наперегонки; подвесим яблоко — кто раньше добежит, тому девушка и достанется, — советует им какой-то проезжий из Мостара[6].
Словом, комедию разыграли как по нотам.
Джерзелез сразу же вскочил, распрямился, повел плечами, как бы готовясь к бою, бегу или метанию камней. Он не сознавал больше ни что делает, ни для чего делает, ликуя, что пришел наконец час показать силу.
Вышли на лужайку перед домом. К столбу для качелей подвесили сморщенное красное яблоко. Все высыпали смотреть. Одни, громко смеясь и подталкивая друг друга, столпились возле соперников, которые стоят перед натянутой веревкой, другие расположились подальше. Фочанец засучивает рукава, вызывая новый взрыв хохота, а Джерзелез расстегнулся и повязал голову платком и выглядит от этого еще ниже и кряжистее. Одни ставят на Джерзелеза, другие — на фочанца. Вот мостарец дал знак, веревка оборвалась — и бегуны помчались.
Джерзелез бежит так, словно у него крылья за спиной, а фочанец, сделав два-три шага, остановился и затоптался на месте, как поступают взрослые, когда делают вид, что хотят догнать ребенка. Джерзелез летит, почти не касаясь земли, фочанец хлопает в ладоши, а толпа шумит, визжит, галдит и тоже хлопает в ладоши, надрываясь от хохота:
— Эй, Джерзелез!
— Браво, осел!
— Быстрее, сокол!
— Живей, ослище!
Чем дальше Джерзелез, тем он кажется все короче, словно ноги втягиваются в туловище. Распирает его бешеная сила, он наслаждается и этим сумасшедшим бегом, и свежим ветром, и мягкой травой под ногами. За спиной ему слышится топот противника, и это еще больше подзадоривает его. Добежав до столба, Джерзелез тянется за яблоком, но насмешники нарочно повесили его слишком высоко, он подпрыгивает и обрывает яблоко вместе с веревкой.
Зрители неистовствуют. Одни смахивают слезы, другие катаются по земле от смеха. Тучный бег из Посавины держится руками за живот и громко отдувается. А сухопарый надменный Диздар-ага так и замер в воротах и смеется беззубым ртом.
Джерзелез постоял минуту с яблоком в руках, потом обернулся, увидел, что фочанца нет, и внимательно оглядел толпу, словно издали ему было легче понять ее. Выражение его лица трудно было уловить, но, должно быть, взгляд его был страшен, потому что шутники вдруг поняли, что пересолили. Расстояние, отделявшее Джерзелеза от толпы, как бы вернуло ему то, что он потерял, окунувшись в нее. Мысль о том, что он стоит лишь в трехстах шагах от них и сейчас подойдет, мрачный и грузный, мгновенно привела всех в чувство, и даже самых бесшабашных обуял страх. Не было сомнений в том, что Джерзелез взбешен и что-то замышляет. Первым исчез со двора мостарец, а затем один за другим разбрелись по комнатам и остальные. Кое-кто скрылся за домом в орешнике.
Когда Джерзелез подошел, на лужайке уже не было ни души. На траве белел чей-то оброненный в спешке и страхе платок. Это безлюдье вконец разозлило его.
Задыхаясь от гнева и недоумевая, Джерзелез все глядел и глядел своими раскосыми глазами на ворота, за которыми скрылись гости. В его крепком, тесном черепе словно бы начало проясняться. Над ним зло подшутили! Эта мысль ожгла его, словно пламя. Его вдруг охватило бешеное желание тут же бежать к венецианке, увидеть ее, обладать ею, узнать, может ли он надеяться, а не то сокрушить все вокруг. Покачиваясь от усталости и размахивая руками, он побежал к дому, и, когда, поравнявшись с воротами, взглянул на лестницу, его затуманенному взору вдруг явились пышное зеленое платье и белая шаль. Он чуть не застонал от неожиданности и, как был, полураздетый и взбудораженный, протянув руки, в два прыжка оказался возле нее. Но зеленое платье плавно качнулось и исчезло. Дверь в комнату захлопнулась, послышался скрежет поворачиваемого ключа.