А когда Рузя, придерживая обеими руками развязанную нижнюю юбку, выпрямилась и с безразличным видом, надув губы, собиралась уже отойти к печке, материнский кулак с глухим стуком опустился на ее белые пухлые плечи.
— Ступай сейчас, раз я тебе говорю…
Рузя повернулась и побежала, причем так быстро, что турнюр упал под ноги матери. Не обратив внимания на потерю этой части своего туалета, Рузя выскочила из комнаты на крыльцо и увидела красный огонек фонаря, мигавший то здесь, то там среди усадебных построек.
Она вернулась в дом и, не заходя уже в спальню родителей, с порога девичьей комнатки, чрезвычайно тесной, грязной и захламленной, крикнула:
— Отец обходит с фонарем службы!
Сообщение Рузи, видимо, успокоило пани Бахревич, и минуту спустя она спросила:
— А где Карольця?
— Почем я знаю? Может, пошла погулять с кузеном, — сердито ответила Рузя.
Пани Бахревич ничего не сказала, только громко засопела. Успокоившись за мужа, она стала тревожиться о дочери. Может быть, она обдумывала, как ей поступить. Однако, ничего не предприняв, укрылась одеялами и еще раз обратилась к Рузе:
— Смотри не забудь напомнить мне во вторник насчет постного обеда. Будем все поститься девять вторников, до святого Антония, чтобы он помог Карольце.
Несколько минут не было ответа. Видимо, Рузя собиралась с духом. Наконец она сердитым голосом сказала:
— Мама, если кузен по-настоящему любит Карольку, то он женится на ней и без святого Антония, а если только голову ей кружит, то и сам дьявол не поможет.
— Дура! Счастье твое, что я уже легла, а то так бы отлупила… Когда Каролька вернется, скажи, чтобы зашла ко мне. Я ее немного уму-разуму поучу.
…На дворе красный огонек долго двигался и мигал среди хозяйственных построек; он осветил домишко, где жили батраки, овин, скотный двор, амбар. Бахревич уже много лет ежедневно проверял таким образом, все ли в порядке, везде ли погашены огни, не спят ли ночные сторожа, не забрался ли вор. Он был хозяин рачительный, трудолюбивый и потому почти уже двадцать лет занимал должность эконома одного из лучших фольварков в крупном поместье магнатов Красновольских. Владельцы этих поместий, знатные господа, обычно пребывали там, «где апельсины зреют». Большую старую усадьбу в одном из самых крупных поместий занимал управляющий всеми имениями, а экономы жили в фольварках; им платили хорошее жалованье, и они были до некоторой степени независимы, хотя и находились под контролем управляющего. Бахревич жил в Лесном, кроме того управлял фольварком Вулька, расположенным верстах в трех от Лесного. Деньгами он получал немного — вместе с ежегодными премиями около двухсот рублей, но его щедро оплачивали натурой в виде всякого рода зерна. Ему предоставлялось право держать несколько коров, пару лошадей, небольшое стадо свиней и сколько угодно домашней птицы. Он засевал для себя морг льна, сажал два-три морга картофеля и большой и очень хороший огород. Словом, в доме эконома всего было вдоволь: молочных продуктов, овощей, копченостей, муки и всевозможных круп. Благодаря Мадзе, кроме этих благ, от которых толстели и пылали здоровым румянцем щеки всей семьи, в ящике комода были отложены ассигнации, — немного, ибо откуда было взяться большим деньгам? Да и этих крох ради уже около двадцати лет усердно и тяжело трудились и сам Бахревич и его Мадзя. О, Мадзя, это был бриллиант, а не женщина! Кто бы мог ожидать, что дочь асессора, выросшая в доме, где бывали самые почтенные из соседей, и которую отец решил выдать за эконома только потому, что потерял место, что дочь чиновника, которая была когда-то на «ты» с дочерьми исправника и несколько раз танцевала на вечеринках у помещиков, может стать такой бережливой и трудолюбивой хозяйкой?
Правда, асессор Капровский, лишившийся должности, занятой новоприбывшим становым, умер бы в нищете, не приюти его на старости лет в своем доме зять-эконом. Правда, Мадзя не принесла в дом мужа ничего, кроме серебряных ложек, некогда подаренных асессору каким-то помещиком, всегда нуждавшимся, как неаккуратный плательщик налогов, в доброжелательном отношении исполнительной власти. Но, с другой стороны, брачные узы, связавшие Бахревича с такой женщиной, были для него большой честью. Капровские по сравнению с Бахревичем были такими аристократами, что, будь Мадзя даже лентяйкой, никто не осмелился бы упрекнуть ее за это. Но она, наоборот, была из тех женщин, при которых дом мужа становится полной чашей. Она трудилась, экономила, наполняла дом изобилием и временами кое-что умудрялась еще откладывать в ящик комода. Вставала она с рассветом и, надев грубую одежду и еще более грубую обувь, сама за всем присматривала: за коровами, птичником, огородом, кухней. Занималась она и торговлей: отправляла на рынок в Онгрод горшки с маслом, в которое подмешивала толченую картошку. Люди покупали масло с картошкой, а Мадзя смеялась до упаду, и восхищенный муж вторил ей зычным хохотом. Кроме того, она посылала на продажу сыр, яйца, домашнюю птицу, куриное и гусиное перо, и, если можно было как-нибудь эти продукты подделать или чего-нибудь подмешать к ним, она так и делала. Выдавая батракам плату натурой, пани Бахревич всегда норовила подсыпать в зерно отрубей или мякины, а полноценное зерно оставить себе. Она часто недосыпала, никогда не сидела сложа руки и только один раз в неделю, по воскресеньям, отправляясь в костел, старалась приодеться. Над тем только она и ломала голову, как бы для дома, для семьи отложить каким-нибудь способом лишний рубль или хотя бы грош. Поесть Мадзя любила вкусно и много, но к роскоши не стремилась. Подходящих женихов для дочерей, а также сослуживцев мужа она принимала с сияющим от радости лицом, с дымящимися блюдами в руках, но о других развлечениях и не помышляла. В те дни, когда происходила стирка белья, сбивалось масло или свежевались свиные туши, Мадзя целехонький божий день ходила босая, с закатанными по локти рукавами и так уставала, что, едва добравшись до постели, начинала храпеть наподобие духового оркестра.
Вот какова она была!
А ее материнские чувства и разум, которые так ярко проявились при воспитании дочерей? Бахревичу никогда не удалось бы дать дочерям такое образование, какое дала им она. Куда там! Он не знал бы, как и взяться за это!
Но так как Мадзя когда-то была на «ты» с дочерьми исправника и несколько раз в тарлатановом платье танцевала на вечеринках у помещиков, она не только подумала о том, чтобы дать дочерям; образование, но и сумела осуществить эту мысль. Она знала, чему должны научиться паненки; ведь и она сама когда-то училась и, только выйдя замуж за эконома, вскоре совершенно позабыла все и, что еще хуже, опростилась и огрубела.
Однако она владела самым главным — теорией. Руководствуясь ею, она с великим трудом подыскивала гувернанток; вначале она брала любых, но впоследствии, когда образование подходило к концу, нашла панну Шурковскую; правда, та потребовала высокого вознаграждения — целых пятьдесят рублей в год, и, кроме того, ужасно много ела, но зато учила превосходно. При ней-то Карольця и научилась петь «О ангел, что с этой земли» и играть «La priere d'une Viérge»[4], а Рузя, у которой не было музыкальных способностей, так хорошо овладела французским языком, что, когда она однажды заговорила на нем с посетившим ее отца паном Густавом Дзельским, этот светский кавалер просто раскрыл глаза от изумления.
Панна Шурковская научила также обеих девушек изящному рукоделию, которым они теперь, когда не было гостей, занимались целыми днями. Она же посвятила их в многочисленные детали хорошего тона и дамского туалета.
Всю тяжесть расходов на содержание такой дорогой учительницы, ее обжорство и капризы Мадзя переносила с ангельским терпением и за все три года обругала ее не более десяти раз и ни разу не побила. Она черпала терпение и самообладание в материнской любви. Мадзя просто обожала дочерей. Иногда, правда, ее сердило, что она не видит от них никакой помощи по хозяйству. И когда девушки отказывались даже самовар поставить или принести из кухни кушанье, ей приходила в голову мысль, не слишком ли уж большое образование она им дала. В таких случаях, как, впрочем, и во многих других, а иногда и без всякой причины, спины барышень знакомились с материнским кулаком, с метлой или с мотком крученых ниток домашнего прядения. Однако во всех других отношениях мать питала к ним любовь, доходившую до неистовства.
Когда они хворали, она вливала в них море лекарств, изводила на них горы пластырей; когда им хотелось каких-нибудь нарядов, она не жалела денег и способна была выцарапать глаза всякому, кто усомнился бы в добродетелях и совершенствах ее дочерей, будь это даже ее родной отец и не умри он во-время. Она была так же слезлива, как и вспыльчива, и вечно проливала слезы то над их судьбой, то восхищаясь их прелестью, то от злости, что они ничего не делают по дому.