— Агнес?
— Нет.
— Анна?
— Ничуть.
— Адельхайд?
— Тоже нет.
Какое имя я ни называл, все было невпопад, ее же это очень развеселило, и, наконец, она воскликнула:
— Какой вы недотепа!
Тогда я попросил ее назвать наконец свое имя, она несколько застеснялась, а потом произнесла быстро и тихо: «Агата» — и при этом покраснела, как будто выдала какую-то тайну.
— Вы тоже торгуете дровами? — спросила блондинка.
— Ни в коем разе. Я что, похож на торговца?
— Тогда вы землемер, не так ли?
— Тоже нет. Почему вдруг землемер?
— Почему? Потому!
— Ты, наверное, хотела бы выйти замуж за землемера?
— Почему бы и нет.
— Споем еще одну напоследок? — предложила красотка, и, когда почти вся фасоль была уже очищена, мы запели «Темной ночкой я стою». Когда песня закончилась, девушки поднялись, и я тоже.
— Доброй ночи, — сказал я им и каждой подал руку, а шатенку назвал по имени: — Доброй ночи, Агата.
В комнате для гостей те три нелюдима собирались в дорогу. Они не обратили на меня никакого внимания, допили медленно остатки вина, но платить не собирались, значит, они, во всяком случае в этот вечер, были гостями торговца из Ильгенберга.
— Доброй ночи и вам, — сказал я, когда они уходили, но ответа не получил и закрыл за ними дверь. Тут же появилась хозяйка с попоной и подушкой. Из печной скамейки и трех стульев мы соорудили некое подобие лежанки, и в утешение хозяйка сообщила, что за ночлег я могу не платить. Это было мне очень кстати.
Полураздетый, укрывшись плащом, я лежал у печи, от которой еще исходило тепло, и думал об Агате. На память мне пришли строки из старинной духовной песни, которую я слышал в детстве от матери:
Как цветы прекрасны,
но прекрасней люди
в цвете юных лет…
Агата была как раз такой — прекрасней, чем цветы, и все же в родстве с ними. Такие особенные красавицы встречаются повсюду, во всех странах, но все-таки бывает это не так часто, и, если мне доведется увидеть такую, на душе всегда становится хорошо. Такие девушки, как большие дети, боязливые и доверчивые, в их ясном взгляде есть что-то от прекрасного дикого зверя или лесного родника. На них приятно смотреть и любить их без вожделения, и кто смотрит на них, не избежит грустных мыслей о том, что и этим нежным созданиям, этим цветам жизни, суждено когда-то состариться и увянуть.
Вскоре я заснул, и, возможно, из-за печного тепла мне приснилось, будто я лежу на склоне скалы, на каком-то южном острове, чувствую спиной горячее солнце и гляжу на девушку-шатенку, она одна в лодке гребет в сторону моря и постепенно уходит все дальше и становится все меньше.
Лишь когда печь остыла и ноги у меня закоченели, я проснулся от холода, было уже утро, и я услышал, как кто-то в кухне за стенкой растапливает печку. За окном, впервые за эту осень, на луга легла тонкая изморозь. От жесткой лежанки все члены у меня затекли, но выспался я хорошо. На кухне, где меня приветствовала старая служанка, я умылся и почистил одежду, которая вчера сильно пропылилась на ветру.
Едва я склонился над горячим кофе в гостиной, как вошел еще один гость, приветливо поздоровался и сел за мой столик, где для него уже тоже было накрыто. Из плоской походной фляги он плеснул в чашку немного старой вишневой наливки, предложив также и мне.
— Спасибо, я не пью, — сказал я.
— Вот как? А я без этого не могу, иначе я не переношу молоко, к сожалению. У каждого свои недостатки.
— Ну, если у вас только этот, вам не на что жаловаться.
— Пожалуй, так. Я и не жалуюсь. Это не в моих правилах.
Он был из тех людей, которые привыкли то и дело извиняться без причины. Впрочем, он производил приятное впечатление, возможно, чересчур вежлив, но искренний и образованный. Одет он был, как провинциал, весьма солидно и чисто, но неуклюже.
Он тоже меня рассматривал, и, так как я был в коротких брюках, он спросил, не приехал ли я на велосипеде.
— Нет, пешком, — ответил я.
— Так-так. Путешествуете пешком. Да, спорт дело хорошее, если на то есть время.
— Вы закупали дрова?
— Самую малость, только для домашних нужд.
— Я думал, вы торгуете дровами.
— Ни в коем случае. У меня свое маленькое дело, я владею суконной лавкой.
Мы пили кофе с бутербродами, и, когда он намазывал масло, я заметил, какие у него ухоженные, длинные и узкие кисти рук.
По его словам, до Ильгенберга было около шести часов пути. У него была повозка, и он любезно предложил мне поехать с ним, но я отказался. Я спросил, как туда добраться пешком, и он описал мне дорогу. Затем я позвал хозяйку, расплатился, сунул в сумку хлеб, простился с торговцем, спустился по лестнице в прихожую с каменным полом и вышел навстречу холодному утру.
Перед домом стояла легкая двухместная коляска суконщика, и кучер как раз выводил из стойла лошадь, приземистую жирную клячу с белыми и красноватыми, как у коровы, пятнами.
Дорога шла вверх по долине, сначала вдоль ручья, затем — по лесистому холму. И пока я шагал один, мне подумалось, что всю свою жизнь я путешествовал в одиночку, это касалось не только передвижений, но и вообще всех важных моментов моей жизни. Друзья и родственники, добрые знакомые и возлюбленные всегда были где-то рядом, но они никогда меня не понимали, не завладевали моим сердцем, не увлекали за собой, я всегда сам выбирал себе путь. Возможно, каждому человеку, кем бы он ни был, предначертана своя траектория, как брошенному мячу, и его полет предопределен, хоть он и думает, что судьбу выбирает себе сам. Но в любом случае судьба заключена в нас самих, а не вне нас, и, таким образом, поверхность жизни, ее зримая событийность не так уж важна. То, что обычно воспринимается тяжело и трагично, впоследствии оказывается пустяком. И те же самые люди, что опускались на колени перед видимостью трагического, страдали и гибли от вещей, на которые прежде не обращали внимания.
Я думал: что же гонит сейчас меня, свободного человека, в этот городишко Ильгенберг, где мне уже все чуждо — и дома, и люди, и где я, скорее всего, не найду ничего, кроме разочарования и, возможно, сожаления? С удивлением я наблюдал за собой: как я иду все дальше и дальше и мое настроение колеблется между иронией и боязнью.
Было чудесное утро, осенняя земля и воздух подернуты первым зимним дуновением, чья терпкая ясность уходила с наступлением дня. Большие клиновидные стаи скворцов с громким шумом проносились над полями. В долине медленно тянулось стадо овец, и с легкой пылью, которую оно поднимало, смешивался тонкий синий дымок от трубки пастуха. Линии гор, разноцветные стены лесов и текущие через пастбища ручьи — все это смотрелось в ясном, стеклянном воздухе свежо, как только что написанная картина, и красота земли говорила на своем тихом, задумчивом языке, без заботы о том, кто ее слышит.
Для меня всегда остается странным, непонятным и намного более удивительным, чем все вопросы и деяния человеческого духа: как гора простирается в небо и как ветер беззвучно затихает в долине, как соскальзывают желтые листья с ветвей березы и как стаи птиц парят в синеве. Тогда вечная тайна охватывает сердце, и ощущаешь такой сладостный трепет, что сбрасываешь с себя всякое высокомерие, с которым обычно говорят о необъяснимом, но при этом не чувствуешь уничижения, принимаешь все с благодарностью и сознаешь себя скромным и достойным гостем Вселенной.
Из кустов на опушке леса с хлестким хлопаньем крыльев передо мной вспорхнула куропатка. Бурые листья ежевики на длинных усиках нависали над лесной тропинкой, каждый лист был шелковистым из-за прозрачного тонкого инея, серебристо мерцающего, как нежный ворс на лоскуте бархата.
Когда после долгого лесного подъема я достиг вершины и с откоса мне открылся вид, я снова увидел знакомый ландшафт. Название деревеньки, в которой я ночевал, осталось мне не известным — я так и не спросил, как она называется.
Дорожка вела меня дальше вдоль опушки леса, здесь была его наветренная сторона, и я нашел себе забаву в том, чтобы разглядывать диковинной формы стволы, сучья и корни. Нигде так сильно не проявляется фантазия. Сначала все кажется скорее смешным: видишь гримасы, скорченные фигуры — в сплетении корней, почве, изгибах сучьев и листве чудятся знакомые лица. Затем глаз обостряется и видит, сам собою, целые орды причудливых форм. Комическое исчезает, ибо все эти неведомые создания стоят так уверенно и так непреклонно, что в их безмолвном скопище скоро находишь закономерность и необходимость. И, наконец, они становятся зловещими и угрожающими. Точно так же придет в ужас носящий маску и меняющий личины человек, как только он узрит черты каждого подлинного творения.