— У вас есть дети? — спросил я, и тут она немного разговорилась. Заботы о школе, болезни, проблемы воспитания, все в наилучшем мещанском стиле.
— Все же школа — это благо, несмотря ни на что, — вмешался в разговор Гершель.
— Правда? А я всегда считал, что ребенок должен как можно дольше воспитываться исключительно родителями.
— Из этого видно, что вы сами бездетны.
— Да, я не так счастлив.
— Но вы женаты?
— Нет, господин Гершель, я живу один.
Я давился фасолью, она была плохо очищена.
Когда со стола все убрали, муж Юлии предложил откупорить бутылку вина, я не отказался. Как я и рассчитывал, он сам пошел в подвал за вином, и на какое-то время мы остались с его женой наедине.
— Юлия, — произнес я.
— Что вы хотите?
— Вы даже не подали мне руки.
— Я полагала, так будет лучше…
— Как вам угодно. Я рад, что у вас все хорошо. Ведь у вас все хорошо?
— О да, мы не жалуемся.
— А тогда скажите мне, Юлия, вы больше не вспоминаете о том времени?
— Что вы от меня хотите? Зачем поминать старое?! Все случилось, как и должно было случиться, наилучшим образом для нас для всех, я думаю. Вы уже тогда не совсем вписывались в Ильгенберг со всеми вашими идеями, так что ничего хорошего бы не вышло…
— Конечно, Юлия. Я вовсе не хочу ничего менять. Вам незачем обо мне думать, вовсе нет, но можно ведь помнить обо всем остальном, таком прекрасном, светлом. Ведь это было время нашей юности, мне хотелось еще раз в него окунуться и заглянуть в ваши глаза.
— Пожалуйста, говорите о чем-нибудь другом. Может быть, для вас это и так, а для меня слишком многое изменилось с тех пор.
Я смотрел на нее. Былая красота покинула ее, она была всего лишь фрау Гершель.
— Разумеется, — оборвал я ее довольно грубо и уже не имел ничего против возвращения ее мужа с двумя бутылками вина.
Это было крепкое бургундское, и Гершель, который явно не привык много пить, уже после второго бокала захмелел. Начал подтрунивать над своей женой из-за меня. Но поскольку она на это не поддалась, он засмеялся и сдвинул свой бокал с моим.
— Сначала она вовсе не хотела, чтобы вы приходили, — сказал он мне доверительно.
Юлия встала.
— Извините, мне нужно к детям. Девочка не совсем здорова.
Она вышла, и я понял, что больше она не вернется. Ее муж, подмигнув, откупорил вторую бутылку.
— Лучше бы вы этого не говорили, — сказал я ему с упреком.
Он только засмеялся.
— Боже мой, в конце концов она не настолько раздражительна, чтобы ее это задело. Пейте же! Или вам не нравится вино?
— Вино отличное.
— Не правда ли? А кстати, расскажите, что там у вас было с моей женой? Так, наверное, ребячество?
— Ну да, ребячество. Сделайте одолжение, не будем об этом говорить.
— Конечно, не хочу быть назойливым. Десять лет ведь прошло, не так ли?
— Извините, но лучше мне уйти.
— Почему же?
— Так будет лучше. Может быть, завтра еще увидимся.
— Ну, если вам так хочется… Подождите, я вам посвечу. Когда вы придете завтра?
— Думаю, после полудня.
— Вот и хорошо, как раз к кофе. Я провожу вас до отеля. Нет, я настаиваю. Мы можем там вместе еще выпить.
— Спасибо, я хочу спать, я устал. Передайте от меня привет вашей жене, до завтра.
У дверей я отодвинул его и пошел один через большую рыночную площадь, а затем по тихим темным переулкам. Я еще долго бродил по маленькому городку, и, если бы с какой-нибудь старой крыши мне на голову упал кирпич и убил меня, так бы мне было и надо. Я глупец! Какой я глупец!
Утром я рано проснулся и решил сразу же отправиться в путь. Было холодно, и туман лежал так плотно, что не было видно другой стороны улицы. Замерзая, я выпил кофе, расплатился за ночлег и завтрак и широкими шагами двинулся в хмурую утреннюю тишину.
Быстро согреваясь, я оставил позади город и сад и погрузился в призрачный туманный мир. Это всегда чудесное, захватывающее зрелище, когда туман разделяет все соседствующее и мнимо принадлежащее друг другу, когда окутывает каждую фигуру и делает ее безысходно одинокой. Идет мимо тебя человек по проселку, гонит корову, или козу, или толкает тележку, или несет узел, а позади него плетется, виляя хвостом, собака. Ты видишь, как он приближается, здороваешься, он отвечает тебе, но, как только проходит мимо, ты оборачиваешься, смотришь ему вслед и видишь, как он становится неотчетлив и исчезает в сером мареве без следа. То же с домами, садовыми изгородями, деревьями и виноградниками. Ты думаешь, будто прекрасно знаешь эти места, и удивляешься, увидев, как далеко от улицы отошла стена какого-то дома, каким непомерно высоким стало это дерево и как низок этот домик. Избы, которые, как ты всегда думал, стоят совсем близко друг к другу, оказываются в таком отдалении, что с порога одного дома другой и не разглядишь. Совсем рядом слышишь людей и животных — они ходят, живут, издают разные звуки, но видеть их ты не можешь. Во всем это есть что-то сказочное, чужое, ускользающее, и вдруг ты ощущаешь это призрачное, символическое явным и пугающим. Начинаешь понимать, что две вещи или два человека, кем бы они ни были, в сущности, остаются неумолимо чужими друг другу: вот так и наши судьбы могли лишь на миг пересечься, лишь на мгновение создать видимость близости, соседства и дружбы.
Стихи пришли мне на ум, и я твердил их про себя по дороге:
Странно в туманной хмари!
Сгущается пустота,
И все одиноки твари,
Куст не видит куста.
Мир мой был ясен и мал,
В каждом знакомом — друг;
Но только туман упал —
И никого вокруг!
И кто во тьме не блуждает,
Не наживет ума,
Когда нас всех окружает
И разделяет тьма.
Странно в туманной хмари!
И даже не видит Бог,
Как все одиноки твари,
И человек одинок.
1906
Мастер с группой учеников отправился в путь, спустился с гор в долину и приблизился к стене большого города, перед воротами которого собралась огромная толпа народу. Когда они подошли ближе, то увидели возведенный эшафот, палачей, готовых к работе, и измученного тюрьмой и пытками человека, которого волокли с телеги на плаху. Толпа народу теснилась вокруг, высмеивала и оплевала осужденного, предвкушала, как его будут обезглавливать, с шумной радостью и нетерпением.
— Кто этот несчастный? — спрашивали ученики наперебой. — И что он совершил, что толпа так жаждет его смерти? Никто его не жалеет и не плачет.
— Я полагаю, — сказал печально мастер, — что этот человек — еретик.
Они пошли дальше, и, когда поравнялись с толпой, ученики стали участливо спрашивать у людей об имени и преступлении того, кого они видели коленопреклоненным перед плахой.
— Он — еретик, — восклицали люди в гневе, — ага, вот он склоняет свою упрямую голову! Смерть ему! Ведь он, собака, вздумал нас поучать, что в райском граде только двое врат, но мы же знаем, что их двенадцать!
В удивлении обратились ученики к мастеру и спросили:
— Как ты догадался, мастер?
Он улыбнулся и пошел дальше.
— Это было не сложно, — сказал он тихо. — Если бы это был убийца, или вор, или еще какой-нибудь преступник, то народ проявил бы к нему сострадание. Многие бы плакали, некоторые настаивали бы на его невиновности. Если же кто-то имеет собственную веру, того народ без сожаления отправляет на смерть и его труп бросают на растерзание собакам.
около 1908
В первые годы в лечебнице для слепых, как известно, все слепые были равноправны, и все свои мелкие заботы они решали большинством голосов. С помощью осязания слепые могли безошибочно отличить медную монету от серебряной, и никто из них ни разу не перепутал мозельское вино с бургундским. Обоняние у них было тоньше, чем у зрячих. Они блестяще рассуждали о четырех чувствах, поскольку знали о них все, что только можно было знать, и жили так мирно и счастливо, как только могли жить слепые.
Но тут, как на беду, один из их учителей заявил, что знает о зрении кое-что вполне определенное. Он произносил речи, убеждал, у него появлялись сторонники, и, наконец, его признали главой цеха слепых. Человек этот решил, что только он один и может судить о мире красок, и с тех пор всё у этих слепых пошло наперекосяк.
Прежде всего этот первый диктатор среди слепых создал небольшой совет, с помощью которого он мог распоряжаться всеми подаяниями. Теперь уже никто не решался ему противоречить. И он провозгласил, что вся одежда слепых является белой. Слепые в это поверили и долго говорили о красоте своих белых нарядов, хотя ни у кого из них таковых не было. Теперь все вокруг начали потешаться над ними, и тогда слепые пришли к диктатору и стали жаловаться. Он принял их очень плохо, объявил их реформаторами, вольнодумцами и бунтовщиками, которые подверглись влиянию диких воззрений тех людей, которые имеют глаза. Бунтовщики они, поскольку имели неслыханную дерзость усомниться в непогрешимости вождя. После этого возникли две партии.