— Может быть, они иностранцы, — заметила я. — Они как-нибудь назвали себя?
— Трактирщик спросил у оставшегося его имя, — сказала Луцилла. — Он ответил, что имя его Дюбур.
Этот факт подтвердил для меня справедливость моей догадки. Дюбур во Франции такое же обыкновенное имя, как в Англии Джонс или Томсон, именно такое имя, каким назвался бы у нас человек, вынужденный скрываться. Уж не преступный ли он соотечественник? Нет. В его произношении не было ничего иностранного, когда говорил он с нами. Несомненно, чисто английский выговор. А однако он назвался французским именем. Не оскорбил ли он умышленно мой народ? Да. Мало того что он, возможно, запятнан преступлением, он еще нанес умышленное оскорбление моему народу.
— Итак, — начала я опять, — мы оставили этого неуличенного злодея в трактире. Он и теперь там живет?
— Какое там! — воскликнула нянька. — Он здесь поселился. Он нанял Броундоун.
Я обратилась к Луцилле.
— Броундоун принадлежит кому-нибудь? — спросила я, пытаясь найти другой след. — Этот кто-нибудь так и отдал дом неизвестному?
— Броундоун принадлежит одному господину, живущему в Брейтоне, — ответила Луцилла. — Его хозяин попросил навести справки в известной лондонской фирме одного из крупных купцов Сити. Вот тут-то и кроется самое непонятное обстоятельство. Купец сказал: «Я знаю мистера Дюбура с детства. У него есть причины желать полного уединения. Я ручаюсь за то, что он человек вполне достойный, которому вы можете без опасения отдать дом свой внаймы. Больше я не могу ничего сказать вам». Отец мой знаком с владельцем Броундоуна; он передал мне ответ лондонского купца слово в слово. Что тут поймешь? Дом был сдан на шесть месяцев на следующий же день. Он был отделан скверно. Мистер Дюбур выписал все, что понадобилось, из Брейтона. Кроме мебели. Сегодня привезли еще из Лондона ящик. Он был так плотно заколочен, что пришлось позвать плотника открыть его. Плотник рассказывал, что ящик этот был заполнен тоненькими золотыми и серебряными пластинками, и с ним вместе прислана была шкатулка со странными инструментами, назначение которых плотник не знает. Мистер Дюбур запер все в заднюю комнату и положил ключ в карман. Он как будто был очень доволен; насвистывал и сказал: «Теперь дело пойдет на лад». Это передала нам хозяйка «Перепутья». Она на него стряпает, а дочь ее приводит ему комнаты в порядок. Они ходят к нему поутру и возвращаются в трактир свой вечером. У него нет слуги. Ночью он совершенно один. Не правда ли, что это интересно? Тайна в действительной жизни. Никто ничего понять не может.
— Странные вы люди, душа моя, — сказала я, — потому что вам кажется таинственным такое простое дело.
— Простое? — повторила Луцилла в изумлении.
— Конечно. Золотые и серебряные пластинки, и странные инструменты, и одинокая жизнь, и отсутствие слуги — все подводит к одному заключению. Моя догадка правильна. Этот человек — скрывающийся преступник, и преступление его состоит в изготовлении фальшивой монеты. Он был пойман в Экзетере, ускользнул от судебного преследования и собирается здесь сызнова начать свое дело. Поступайте как знаете, но если мне понадобится мелочь, так я, конечно, не буду здесь менять деньги.
Луцилла опять прилегла на спинку кресла. Я видела, что она махнула на меня рукой, как на человека, упорствующего в нелепом заблуждении относительно мистера Дюбура.
— Фальшивомонетчик, рекомендованный как достойный человек первым купцом Лондона! — воскликнула она. — У нас в Англии совершаются иногда странные вещи, но есть же границы нашему национальному чудачеству, а вы перешли их, мадам Пратолунго. Не заняться ли нам музыкой?
Она говорила немного резко. Мистер Дюбур был для нее герой романа, и она сердилась, серьезно сердилась на всякую попытку унизить его в ее глазах.
Я тем не менее осталась при своем, неприятном для него мнении. Вопрос состоял в том, как можно было объяснить ей, что нельзя верить лондонскому купцу. В ее глазах достаточным ручательством честности купца было его богатство. В моих глазах (как и в глазах всякого доброго социалиста) это именно обстоятельство говорило решительно против него. Капиталист — это мошенник одного рода, а фальшивомонетчик — мошенник другого рода. Капиталист ли рекомендует фальшивомонетчика, или фальшивомонетчик рекомендует капиталиста, по-моему, совершенно одно и то же. Для них обоих, как говорится в одной прекрасной английской драме, честные люди не что иное, как мягкие подушки, на которых негодяи эти покоятся и жиреют. Так и чесался у меня язык развить перед Луциллой этот широкий, либеральный взгляд на вещи. Но увы! Нетрудно было заметить, что бедный ребенок заражен ложными предрассудками окружающей среды. Могла ли я идти на размолвку с первого же дня моего приезда? Нет. Это было невозможно. Я поцеловала хорошенькое слепое личико, и мы вместе пошли к фортепиано. Я отложила до более удобного случая обращение Луциллы в серьезный социализм. Не стоило и открывать инструмента. Музыка не шла на лад.
Я играла со всею старательностью, переходя от Моцарта к Бетховену, от Бетховена к Шуберту, от Шуберта к Шопену. Она слушала с искренним желанием испытать удовольствие от моей игры. Она несколько раз благодарила меня. Она пыталась по моей просьбе сама поиграть, выбирая знакомые мотивы, которые знала наизусть. Нет! Проклятый Дюбур владел умом ее, нельзя было от него отделаться. Она пробовала, и пробовала, и пробовала — и не могла. Голос его звучал в ее ушах; это была единственная музыка, которую она способна была слышать в этот вечер. Я опять села за фортепиано и начала играть. Она внезапно отняла свои руки от клавиш.
— Зилла здесь? — шепотом спросила она.
Я сказала ей, что Зилла ушла. Она положила прелестную головку мне на плечо и вздохнула взволнованно.
— Не могу не думать о нем, — заговорила Луцилла. — Я несчастна первый раз в моей жизни! Нет, напротив, я счастлива первый раз в жизни. О! Что вы обо мне подумаете! Я сама не знаю, что говорю. Зачем вы предоставили ему случай заговорить с нами? Если бы не вы, я, может быть, никогда бы не услышала его голос.
Она приподняла трепетно голову и как будто успокоилась. Одна рука ее медленно скользила по клавишам, тихо наигрывая.
— Чудный голос, — шептала Луцилла мечтательно, — чудный голос!.. Она опять остановилась, рука ее опустилась с клавиш и легла на мою руку.
— Что это, любовь? — проговорила она не то про себя, не то обращаясь ко мне.
Моя обязанность, как порядочной женщины, была ясна. Моя обязанность была солгать ей.
— Это не что иное, как чрезмерное утомление и нервное возбуждение, друг мой, — сказала я. — Завтра вы будете чувствовать себя как ни в чем не бывало. Сегодня вы должны слушаться меня, как ребенок. Пойдемте, я уложу вас в постель.
Она пошла с томным вздохом. О, как мила была Луцилла в изящном ночном платьице, стоя на коленях и молясь у постели. Невинное, несчастное создание!
Надо признаться, что я и в любви, и в ненависти одинаково порывиста. Я вышла от нее в этот вечер с таким же нежным чувством, как если бы она действительно была моя дочь. Вы встречали таких людей, как я; если вы не очень отталкивающий человек, они говорили с вами самым доверчивым образом о своих домашних делах, сидя с вами в вагоне или за общим столом. Что касается меня, то я, кажется, до самой смерти смогу мгновенно подружиться с чужими людьми.
Проклятый Дюбур! Если бы я могла пробраться в Броундоун в эту ночь, я бы, кажется, сделала с ним то, что одна мексиканка, в бытность мою в Америке, сделала с пьяницей мужем, торговавшим хлыстами и тростями. Она ночью зашила его в простыню, пока отсыпался он после попойки; потом взяла его товар и весь до последней палки изломала на нем, превратив его таким образом в отбивную котлету с ног до головы.
Не располагая подобным средством, я села на постель и стала размышлять, как следует мне поступать, если дело с Дюбуром пойдет дальше.
Я уже говорила вам, что мы с Луциллой проболтали все время после обеда. Вы лучше поймете, какой оборот приняли мои мысли, если я передам вам все подробности, сообщенные мне Луциллой, о странном положении ее в отцовском доме.
Большие семейства, насколько мне известно по личному опыту, бывают двух родов. Есть семейства, все члены которых взаимно друг другом восхищаются. Есть семейства, члены которых взаимно ненавидят друг друга. Я лично предпочитаю второй вариант. Их ссоры касаются лишь их самих, и они обладают свойством, никогда не встречающимся в семействах первого рода, а именно способностью замечать хорошее в людях, не имеющих счастья находиться с ними в кровном родстве.
Семейства, члены которых взаимно восхищаются друг другом, пропитаны нестерпимым самомнением. Вы ссылаетесь при людях такого рода на Шекспира, как на великого английского драматурга и поэта. Одна из дочерей семейства непременно дает вам почувствовать, что слова ваши были бы гораздо убедительнее и яснее, если бы вы сослались на «дорогого папашу». Вы гуляете с одним из сыновей и говорите о прошедшей мимо женщине: «Какое прелестное существо!» Спутник ваш улыбается вашему простодушию и спрашивает, видали ли вы когда-нибудь сестру его в бальном платье. Члены таких семейств в случае разлуки переписываются друг с другом каждый день. Они читают вам выдержки из своих писем и говорят: «Найдется ли профессиональный писатель, способный так выражаться?» Они толкуют о своих домашних делах в вашем присутствии, полагая, что и вы должны быть этим заинтересованы. Они за столом восторгаются в вашем присутствии своими остротами и дивятся, отчего вы не смеетесь. В семействах такого рода сестры сидят обыкновенно на коленях у братьев, а мужья осведомляются публично о здоровье своих жен, как будто они заперты в своих спальнях. Когда просвещение достигнет высшей степени развития, государство будет поставлять клетки для таких несносных людей, и уведомления будут вывешиваться на углах улиц: «Остерегайтесь № 12-го, там живет семейство в состоянии взаимного обожания!»