Действительно в „Дневнике Елены Булгаковой“ есть много записей об арестах, но как различна ее реакция… Естественно, она сочувствует Анне Ахматовой, которая приехала в Москву похлопотать за арестованную знакомую, а перед этим „приехала хлопотать за Осипа Мандельштама“. „12 октября 1933 г. Утром звонок Оли: арестованы Николай Эрдман и Масс. Говорит за какие-то сатирические басни. Миша нахмурился… Ночью М.А. сжег часть своего романа“. Естественно, Булгаковы сочувствуют и близкому другу В. Дмитриеву, у которого арестовали жену, арестованной Наталье Венкстерн. Но бывало и возвращались: режиссер Вольф, „М.А. слышал, что вернули в Большой театра арестованных несколько месяцев назад Смольцова и Кудрявцеву — привезли их на линкольне…. — что получат жалованье за восемь месяцев и путевки в дом отдыха.
А во МХАТе, говорят, арестован Степун“.
Слухи, звонки, печальные известия о судьбах знакомых им людей порождали в душе сложные и противоречивые чувства, в том числе и чувство обреченности, незащищенности от случайных наговоров, сплетен. Но дом Булгаковых оставался неприкасаемым: „29 ноября 1934 г. Действительно, вчера на „Турбиных“ были Генеральный секретарь, Киров и Жданов. Это мне в Театре сказали. Яншин говорил, что играли хорошо и что Генеральный секретарь аплодировал много в конце спектакля“. И это после отказа в заграничной поездке, значит, над Булгаковым снова раскинут защитный зонтик: зря аплодировать Сталин не будет, пусть смотрят, что он аплодирует автору „Дней Турбиных“.
Когда Булгаков начал работать над „Батумом“, стали сгущаться тучи над Киршоном, Авербахом, Литовским, Афиногеновым и многими другими, которые все эти годы травили его, не допускали пьесы до сцены, не выпустили его за границу, о которой он так мечтал написать книгу путешествий… Сообщение в газетах об аресте Ягоды и привлечении его к суду за преступления уголовного характера порадовало Булгаковых: „Отрадно думать, что есть Немезида и для таких людей“, — записывает Е.С. Булгакова. Потом эта тема возмездия будет все чаще и чаще повторяться: „Слухи о том, что с Киршоном и Афиногеновым что-то неладно. Говорят, что арестован Авербах. Неужели пришла судьба и для них?“ „В „Советском искусстве“ сообщение, что Литовский уволен с поста председателя Главреперткома. Гнусная гадина. Сколько он зла натворил на этом месте“. Вечером пришел либреттист Смирнов, „говорил, что арестован Литовский. Ну, уж это было бы слишком хорошо“. Но вскоре Литовский „опять выплыл“ опять получил „место и чин, — все будет по-старому. Литовский — это символ“ (Дневник, с.41, 201, 137,140,152,166, 205).
Значит, Немезида не всесильна, некоторые из негодяев ускользали от ее беспощадного меча а потом, двадцать лет спустя, еще пытались „кусать“ Булгакова и др., оправдывая свои палаческие действия в 20-30-е годы.
Михаил Булгаков часто думал о загадочных причудах своей писательской судьбы; многое удивляло, кое-что страшило своей непредсказуемостью, а главное — поражало тем, что даже близкое окружение его часто заговаривало с ним о его непонятном для них упорстве. Столько различных людей, писателей, актеров, режиссеров, издателей, партийных деятелей, уговаривало его изменить свои взгляды… Сколько их, этих добрых людей, давным-давно смирившихся с творимой на их глазах жизнью, где грохот барабанов и шумливый звон фанфар заглушал истинное звучание настоящей жизни, тяжкой и трагической, где человек, родившийся свободным и независимым, чувствует себя узником тюремной клетки. Булгаков не раз просил выпустить его из этой клетки, выпустить на волю, поведать братьев, посмотреть Париж, Рим, уверял ведь, что вернется, нельзя ему без России, нужно хоть почувствовать себя свободным и увидеть другие миры, которые ему только грезились, но кто-то всякий раз вставал поперек его желаний… Все видели, как он мучается, страдает…И от доброго сердца желают ему кое-что исправить в его сочинениях, вот тогда все будет хорошо; никто ведь не сомневается, что он талантлив и не случайно появился в литературе… Вот Афиногенов, вспоминал Булгаков, поучал его, как „исправил“ вторую часть „Бега“, чтобы она стала политически верной, дескать, эмигранты не такие… Что можно было сказать этому нелепому и безграмотному человеку, не понявшему даже, что это пьеса вовсе не об эмигрантах, эмиграции, он, Булгаков, просто не знает, он искусственно ослеплен — что можно увидеть из тюремной клетки… А Всеволод Вишневский? Словно взял подряд по уничтожению всего, что бы ни сделал он, Булгаков. Даже инсценировка „Мертвых душ“ показалась ему „плохо“ сделанной, любимые „Мертвые души“ хотел оплевать, оплевать как раз то, что все в один голос хвалили. Хорошо, что в эти же дни Молотов был на „Турбиных“ и похвалил игру актеров, опять поднялись акции затравленного драматурга, и слова Вишневского как бы повисли в воздухе, никто на них, слава Богу, не обратил внимания. А в общем-то кто знает, может и аукнутся совсем в неожидаемой стороне. Это такой народец, от них всего можно ждать… Удивительный народ ― эти литературные вожди. Стоило Афиногенову от кого-то наверху услышать, что его пьеса „Ложь“ не понравилась, как он тут же признался в неправильном политическом ее построении. Догадливые, всегда нос по ветру держат… Но разве таким образом можно что-нибудь стоящее написать, даже если есть крупицы таланта? А сколько таких проходных сюжетов ему предлагали, агитационных-революционных. Вот зашел как-то Федор Кнорре и предложил „прекрасную“, как он выразился, тему ― о перевоспитании бандитов в трудовых коммунах ОГПУ. Нет уж, благодарю покорно. А звонок из Литературной энциклопедии в Театр? Дескать, они пишут статью о Булгакове, конечно, неблагоприятную, но, может, он перестроился после „Дней Турбиных“… Каковы нравы! А сестра Надежда рассказала о мучениях его какому-то дальнему родственнику мужа, коммунисту, так тот не долго думая, по словам сестры, заявил: „Послать бы его на три месяца на Днепрострой, да не кормить, тогда бы он переродился“. Жаль, что он не присутствовал при этом, есть более надежное средство: „кормить селедками и не давать пить“. Предлагали поехать на Беломорский канал или какой-нибудь завод, как это почти все сделали и написали хвалебные оды увиденному. Даже Ольга Бокшанская, вроде бы близкий человек, и то возмутилась, читая его заявление о поездке за границу: „С какой стати Маке должны дать паспорт? Дают таким писателям, которые заведомо напишут книгу, нужную для Союза. А разве Мака показал чем-нибудь после звонка Сталина, что он изменил свои взгляды?“ Изменить свои взгляды… Это ж не перчатки, вышедшие из моды… Чуть ли не все из кожи лезут, чтобы составить себе хорошую политическую репутацию, даже Немирович-Данченко и Станиславский: Немирович затягивает с выпуском на сцену „Мольера“, а Станиславский, вернувшись из Парижа, рассказывал собравшимся его встречать в фойе Театра, что за границей плохо, а у нас хорошо. Что там все мертвы и угнетены, а у нас чувствуется живая жизнь. Угождают, угождают властям. А его, Булгакова, чуть ли не все, с кем он сталкивался по тем или иным делам, упрекают в том, что он не принял большевизма, а некоторые предлагают написать декларативное заявление, что он принимает большевизм. Другие дошли до того, что в пьесу „Иван Васильевич“ просят вставить фразу Ивана Грозного: „теперь лучше, чем тогда“. Но всех перещеголял Горчаков: просил автора ввести в „Ивана Васильевича“ „положительную пионерку“. Конечно, наотрез отказался, — уже осмеливаются предлагать такую дешевую линию… Скорее всего, театр Вахтангова, как и МХАТ, загубит веселую комедию „Иван Васильевич“… И это было всего лишь два года тому назад…
И перед глазами Булгакова возникает „кладбище“ его пьес: „Подумать только, написано двенадцать пьес, а на текущем счету ни копейки…. Мы совершенно одиноки. Положение наше страшно“. (Дневник, с. 135).
Так или примерно так мог размышлять Михаил Афанасьевич в один из очень тяжелых дней, когда он окончательно решился написать пьесу о молодом Сталине. Мысль эта забрезжила у него в феврале 1936 года, как свидетельствует „Дневник Елены Булгаковой“, потом он к этому не раз возвращался, но возвращался к лишь как возможности, как к замыслу, еще не облеченному в конкретную художественную плоть. Об этом замысле он кое-кому признавался, но только о молодом, начинающем революционере, только вот материалов нет, а фантазировать в этом случае невозможно.
Театр был в плачевном состоянии, Немирович и Станиславский почти устранились от руководства Театром, а руководили им далекие от искусства люди. Так и возникла мысль у истинных мхатовцев уговорить Булгакова написать задуманную пьесу: „Мы протягиваем к Вам руки. Вы можете ударить по ним… Я понимаю, что не счесть всего свинства и хамства, которое Вам сделал МХАТ, но ведь это не Вам одному, они многим, они всем это делают!“/Дневник, с.220/