Ознакомительная версия.
— Кто — мы? — поинтересовался Кемаль-бей.
— Тот, кто сделал это… — начала его жена.
— Фашист, — пробормотала Нильгюн.
— А ты помолчи сейчас, помолчи, — сказала женщина.
Но Кемаль-бей услышал слово «фашист» и вздрогнул. Он словно услышал или вспомнил что-то ужасное. Потом внезапно потянулся убавить радио и закричал на жену:
— Зачем ты его всегда так громко включаешь?
Радио замолчало, и аптека внезапно показалась пустой, и теперь боль, стыд и чувство вины стали особенно ощутимыми. Мне не хотелось об этом думать.
— Не выключайте радио, — попросила Нильгюн. — Можно включить?
Кемаль-бей снова включил радио. Я по-прежнему старался не думать ни о чем. Все молчали. Закончив свою работу, аптекарша сказала:
— А сейчас прямо в больницу! Упаси бог, может быть кровоизлияние в мозг. По голове он ее сильно бил, чтобы в голове ничего не…
— Старший брат дома, Реджеп? — спросила Нильгюн.
— Нет, — ответил я. — Увез машину в ремонт.
— Немедленно садитесь в такси и езжайте в больницу, — велела женщина. — У тебя есть деньги, Реджеп-бей?
— Я дам, — сказал Кемаль-бей.
— Нет, — ответила Нильгюн. — Сейчас я хочу домой. — Вставая, она застонала.
— Постой, — сказала аптекарша. — Я сделаю тебе обезболивающий укол.
Нильгюн ничего не ответила, и та увела ее в другую комнату. Мы с Кемалем-беем молчали. Он смотрел из витрины на улицу, на картину, которую наблюдал каждую ночь до утра: витрина кафе напротив, реклама кока-колы, фонарь и бутерброды с мясом. Чтобы не молчать, я произнес:
— Я приходил в понедельник вечером, купил аспирин. Сказали, ты спал. И еще, что тем утром ты ездил на рыбалку.
— Это всегда так, — ответил он. — Чем бы ни занимался человек, она к нему всегда прицепится.
— Что?
— Политика.
— Я не знаю, — пробормотал я.
Потом мы еще некоторое время смотрели на улицу. На воскресную толпу, тянувшуюся на пляж. Потом женщины вернулись. Я посмотрел на Нильгюн и увидел ее лицо: один глаз наполовину заплыл, а обе щеки полностью посинели. Жена Кемаля-бея сказала, что нам обязательно нужно ехать в больницу. Нильгюн не хотела, но та настаивала и потом попросила мужа:
— Вызови такси.
Тогда Нильгюн встала и взяла свою сумку:
— Нет. Мы пойдем пешком, мне станет лучше. До дома-то всего ничего.
Муж с женой продолжали говорить, что надо ехать в больницу, а я схватил свои авоськи, пакеты и взял Нильгюн под руку. Она по привычке легонько оперлась на меня. Мы открыли дверь, зазвонил колокольчик, и вдруг Кемаль-бей спросил:
— Ты коммунистка?
Нильгюн кивнула избитой головой: «Да». Он хотел промолчать, но не сдержался и с тревогой спросил:
— А откуда они узнали?
— По газете, которую я покупала в бакалее!
— А! — облегченно вздохнул Кемаль-бей, но видно было, что ему стыдно, а потом он смутился еще больше, потому что его красивая жена сказала:
— Вот видишь! Разве я тебе не говорила, Кемаль?…
— Молчи! — внезапно закричал на нее Кемаль-бей. Казалось, ему надоело смущаться и сдерживаться.
Мы вышли с Нильгюн на улицу, на солнце.
— Облокотись на меня хорошенько, дорогая, — сказал я. — И сумку мне свою дай.
Никем не замеченные, мы прошли по главной улице, повернули на соседнюю, пошли под балконами, где были развешены разноцветные купальники и полотенца, мимо садов. Многие еще завтракали, на нас никто не смотрел. Только какой-то парень на велосипеде посмотрел на нас, но думаю, он смотрел не на избитую Нильгюн, а на меня, карлика. Я понял это по его глазам. Потом нас обогнала одна маленькая девочка, она смешно, как утка, раскачивалась в забавных пляжных сандалиях, и это рассмешило Нильгюн.
— Когда я смеюсь, у меня здесь болит, — показала она на висок, но опять засмеялась и спросила:
— А ты чего не смеешься, Реджеп? Чего ты такой серьезный? Ты всегда такой строгий. И, как все серьезные люди, всегда в галстуке. Улыбнись.
Я попытался сделать над собой усилие и улыбнуться, и тогда она сказала:
— А-а-а, у тебя, оказывается, и зубы есть!
Я смутился еще больше и засмеялся. Но потом мы замолчали, затем она заплакала, и я решил, что ей не хочется, чтобы кто-то видел, как она плачет, и отвернулся. Но она начала дрожать, и я решил ее успокоить.
— Не плачь, милая, хватит, не плачь.
— Не понятно, зачем… — говорила она. — И так глупо, без причины… Я дура, парню…
— Не плачь, не плачь.
Мы остановились, я гладил ее по голове. А потом вспомнил — ведь бывает, когда человеку хочется поплакать в одиночестве. И перестал ее успокаивать. Посмотрел на улицу. Какой-то парень испуганно и с любопытством смотрит на нас с балкона дома на противоположной стороне. Он наверняка решит, что она плачет из-за меня. Вскоре Нильгюн замолчала, попросила свои темные очки, сказала, они в сумке, я вытащил, дал ей. Она надела их.
— Идет, — сказал я, она засмеялась.
— Я красивая? — спросила она и, не дожидаясь моего ответа, спросила снова: — А мама моя красивая была? Какая она была, Реджеп?
— И ты красивая, и мама твоя красивой была.
— Какой была моя мама?
— Она была хорошей женщиной, — сказал я.
— Что значит «хорошей»?
Я вспомнил ее мать: она никогда ни у кого ничего не просила, никому не была в тягость, она, кажется, даже не знала, зачем живет, и была как тень. Или как кошка, говорила про нее Госпожа. Всегда ходила за своим мужем, смеялась иногда тоже — как солнышко, внезапно выглянувшее из-за туч, — но очень скромно. Она была хорошей, да. Люди таких не сторонятся.
— Такая же хорошая, как ты, — сказал я.
— А я — хорошая?
— Конечно.
— А в детстве я какая была?
Я опять начал вспоминать: вы так хорошо играли в саду. Два малыша, братик с сестрой. Фарук-бей был большим, он с вами не играл. Вы бегали под деревья, такими любопытными были. А потом приходил из дома Хасан, играл с вами. Вы его не прогоняли. Я слышал через кухонное окно: поиграем в прятки? Ну что, посчитаемся? Считай ты, сестренка: раз, два, три, четыре, пять, я иду тебя искать… И вдруг Хасан спрашивал тебя: а ты французский знаешь, Нильгюн?
— В детстве ты тоже такой была, — сказал я.
— Ну, какой?
Приготовив обед, я кричал: Госпожа, еда готова, а Госпожа открывала окно и кричала: Нильгюн, Метин, идите есть, где вы! Опять их нет, Реджеп! Где они? Они здесь, Госпожа, за смоковницей, отвечал я, и Госпожа, приглядевшись, замечала их на ветках смоковницы и кричала: а-а-а, они опять с Хасаном! Реджеп, я тебе сколько раз говорила, не пускать его сюда, почему он приходит, пусть идет и играет дома у своего отца, и пока Госпожа кричала, раскрывались ставни другого окна, — из окна комнаты, где многие годы провел за работой его отец, показывалась голова Доана-бея, и он спрашивал: что случилось, мама? Ничего страшного, если они будут играть вместе. Госпожа отвечала: а тебе-то что? Сиди в своей комнате, как твой отец, пиши свою ерунду. Тебе все равно, что дети возятся с детьми прислуги, но Доан-бей перебивал ее: господи, мама, какая разница, они играют, как родные братья.
— Реджеп, у тебя слова клещами не вытащишь…
— Что?
— Я спросила тебя о своем детстве.
— Вы так хорошо играли с Метином, как брат с сестрой!
Братья? — возмущенно спросит Госпожа: господи, откуда взялось это слово, все знают, что у этих детей нет братьев, кроме Фарука, так же как и у моего Доана нет никаких братьев! Подумать только — братья у моего Доана есть! И кто только выдумывает эти сплетни? Я что, на девятом десятке должна такими враками заниматься? Какой-то карлик и хромой — это твои родные, сынок? Я слушал и молчал. Потом, когда оба закрывали свои окна и исчезали в своих комнатах, я выходил на улицу и звал: Нильгюн, Метин, слышите, вас Бабушка зовет, кушать пора. Когда они поднимались в дом, Хасан прятался в каком-нибудь углу.
— Мы ведь и с Хасаном играли! — заметила Нильгюн.
— Да-да!
— Ты помнишь?
Пока ты и Метин с Бабушкой, Доаном-беем и неизвестно откуда прибежавшим к столу Фаруком ели, я находил его в этом углу и говорил: Хасан, малыш, ты голодный? Иди сюда, только ш-ш-ш, тише. Он беззвучно и пугливо шел за мной, я приводил его на кухню, сажал на маленький стул и ставил перед ним поднос, с которого ем до сих пор. Поднявшись наверх, я уносил со стола тарелки с котлетами, салат, фасоль и персики, которых было много даже после того, как Фарук наедался ими и набивал ими карманы. Я ставил все это перед ним и, пока он ел, спрашивал его: как папа, Хасан? Ничего, все с лотереей! Как у него нога, болит? Не знаю! А у тебя как дела, когда в школу пойдешь? Не знаю! На будущий год, разве не так, сынок? Он молчал и смотрел на меня со страхом, будто впервые видел. После смерти Доана-бея, когда Хасан пошел в школу, я спрашивал его: в каком ты классе в этом году, Хасан? Молчит. В третьем, правда? Вот выучишься и станешь большим человеком! А что потом собираешься делать?
Ознакомительная версия.