Право же, это так!
Бывают дни — дни слишком быстротечные! — словно приносимые нам в дар провидением, когда нашему сердцу, уставшему от печалей, становится необходимо омыться счастьем, чтобы вовсе не изнемочь.
Один такой день — вознаграждение за целую вечность одиночества и горя. Да, сказал бы я судьбе, пусть повторится он, этот день, пусть наступит он вновь во всем своем очаровании, со всеми его обманчивыми иллюзиями; пусть будет мне дано пережить его снова, до конца насладиться им, вкусить все его радости — и с той же доверчивостью, с тем же самозабвением, что и в первый раз; а там… пусть приходит оно — Небытие!
Неподалеку от замка Валанси, в лесу, я заприметил прелестный тенистый уголок, куда сходятся тропинки, ведущие сюда от обоих селений и тянущиеся дальше, к равнине, где они теряются вдалеке. Здесь, в этой своеобразной зеленой горнице, где потолком служит широкий лиственный свод, а полом — ковер цветущих трав, источающих сладчайший аромат, есть нечто вроде скамеек, созданных самой природой, столь удобных, как если бы они были сделаны руками человека. Совсем близко отсюда виднеется сквозь ветви блестящая гладь пруда с удивительно прозрачной водой, который словно хрустальным поясом обрамляет лес своими заливами, привлекая на свои берега бесчисленные стаи птиц.
Я сидел в этом уголке, добросовестно пересчитывая тычинки на незнакомом мне цветке, когда чьи-то легкие шаги и шелест женского платья отвлекли меня от моих занятий. Это была Адель; и хотя в том, что она оказалась в лесу, не было, собственно, ничего удивительного (я почему-то даже ожидал встретить ее здесь), да и к тому же я видел в ней не больше чем привлекательную, правда, но все же совсем почти незнакомую девушку, — сердце мое бурно заколотилось; я задрожал, какой-то трепет охватил меня, перед глазами заплясали все цвета радуги, непонятная слабость овладела всем моим существом, и я невольно замедлил шаги, ибо незаметно для самого себя я встал и подходил к Адели; не глядя ей в лицо, во всяком случае не различая его черт, я предложил проводить ее, не догадавшись даже осведомиться, куда она идет. Когда пелена, застилавшая мне глаза, немного рассеялась и я смог увидеть лицо Адели, мне стало ясно, что она удивлена моим предложением, — да, по правде сказать, я и сам был немало удивлен им; но все же я повторил его — на этот раз, вероятно, более уверенным тоном. Несколько мгновений Адель колебалась, потом вдруг, словно подчиняясь приказу, а не уступая просьбе, легонько оперлась на мою руку; тогда я решительно удержал эту доверившуюся мне ручку, прижал ее к груди, и мы быстро зашагали в ту сторону, куда она, по-видимому, направлялась.
Когда мое волнение немного улеглось, предоставив некоторую свободу рассудку, я заметил, что и Адель взволнована не менее моего; я понял это не по глазам ее, взгляда которых все еще избегал, а по дрожанию ее пальчиков, — сжав их бессознательным движением, правая моя рука держала их теперь у самого сердца. Ничто не могло лучше вывести нас из состояния смущения, чем безразличный и вполне естественный в подобных обстоятельствах вопрос, который я не подумал задать в первую минуту; к тому же я рассудил, что разговор, который, несомненно, будет менее страстным, менее тревожным, нежели наше молчание, поможет нам окончательно вернуть спокойствие. Поэтому я спросил у Адели, куда она идет; она ответила с лукавой, но бесхитростной улыбкой, что это большой секрет. Таинственность эта не смутила меня. Смысл ее ответа не успел дойти до моего сознания: прежде чем отзвучали ее последние слова, я уже не помнил, что она мне сказала. Я мысленно искал — поверишь ли ты этому? — искал какого-нибудь нового предмета разговора, чтобы как-то скрыть от нее и от самого себя то, что со мной происходит. Мне и хотелось, чтобы она угадала мои чувства, и в то же время я боялся, что она угадает их. Я был так счастлив, что она рядом со мной, и вместе с тем так нетерпеливо ждал минуты, когда останусь один и смогу подумать о всем том, что мне нужно сказать ей. Прошла минута молчания; не найдя лучшей темы, я повторил свой вопрос. На этот раз Адель охотно сообщила мне, что идет в соседнее селение, чтобы отнести одной бедной больной семье то небольшое вспомоществование, которое добрая настоятельница постоянно посылает через нее. Мне следовало бы догадаться об этом, но я был так занят другим!
Не стану описывать тебе во всех подробностях нашу прогулку — пленительный час, которому следовало бы продлиться вечность, тогда как пролетел он словно одна минута. Я опускаю их, эти подробности, потому что, остановившись на них, не сказал бы главного; потому что они утратили бы под моим пером тот пламень, которым горят в моем сердце; потому что есть во всем этом какая-то сладостная нега, которую невозможно передать с помощью несовершенных средств, данных человеку для того, чтобы говорить и понимать; потому что, как мне кажется, счастье мое стало бы менее безграничным, если бы я ограничил словами расплывчатые очертания моих воспоминаний; потому что в таком рассказе, где все должно быть связано с одной только Аделью, могли бы встретиться подробности, не имеющие к ней прямого касательства, которые отвлекли бы меня от мыслей о ней, а между тем — решено: ей, Адели, принадлежат сегодня все мои помыслы, ей будут принадлежать они отныне — и всю мою жизнь!
Как бы там ни было, приличие требовало от меня, чтобы я посетил Эдокси. Сердце влекло меня к ее тетушке. Я был у них и видел обеих. Я видел и Адель… Ах, да что я говорю! — увы, я видел одну только Адель…
Да, дорогой Эдуард, было бы излишне, да и недостойно меня, скрывать от тебя далее охватившее меня чувство — чувство, которое переполняет меня всего, которое поглотило всю мою жизнь. О, силы ада и рая! Кто бы мог подумать, что в двадцать восемь лет мое сердце окажется в плену, как в те далекие времена, когда оно было еще слабым и неопытным, при одном только виде этой простенькой, скромной и почти незаметной девушки? Как передать тебе тот исступленный восторг, который охватывает меня всякий раз, как только я вспоминаю ее прелестные черты, как только я слышу ее имя! Но не только восторг… Я парил в небесах такого безоблачного счастья, грудь мою переполняла такая высокая и такая новая для меня радость… Ибо все стало новым для души, возрождающейся из развалин прошлой жизни для любви и страданий…
Страданий… Знаю, сколько позора, сколько горя может принести мне эта любовь. Я не скрываю от себя, я ясно отдаю себе отчет в том, что странным образом даю воображению увлечь меня на ложный путь, что безжалостная судьба упорно толкает меня к тому, чего мне следовало бы бежать, повергает меня в бездну гибельных решений, тем более глубокую, чем более они бесповоротны. Я готов проклинать безумство своих помыслов, безмерную слабость своего рассудка, готового предаться любому обольщению, уступить любой фантазии. Я негодую на самого себя, а между тем отдаюсь во власть увлекающей меня страсти, не пытаясь даже сопротивляться ей. Больше того — если бы мне известна стала сила, способная навсегда избавить меня от нее, вырвать из груди моей самое воспоминание о ней, я не в состоянии был бы воззвать к этой силе. Именно то, что может показаться в моей избраннице низким и достойным презрения, свяжет меня с нею неразрывными узами; и я должен сознаться тебе — чувство это обрело такую власть над моим сердцем, Что все советы и убеждения дружбы лишь удвоили бы его пылкость.
Эдуард, милый Эдуард, ты, в ком небо даровало мне брата, наставника и покровителя средь треволнений нашей юности, ты, бывший долго светочем, ведшим мой разум, и силой, обуздывающей мои страсти, — о, не покидай меня теперь в том состоянии смятения, в котором я нахожусь. То, что я только что сказал, не относится к твоим советам.
О мой друг! К чему приведет это неистовое столкновение противоборствующих мыслей, которые с каждой минутой приносят мне все новые тревоги? Кто поможет мне победить очарование этого образа, что следует за мной повсюду; кто изгонит его из моей памяти, где он властвует безраздельно — и эти полные благородства большие черные, такие трогательные глаза, и эти уста, столь упоительно прекрасные, и это постоянное выражение сердечной доброты, которое словно излучает ее личико, и ее мелодичную, немного протяжную речь, и этот искренний голос, один звук которого так глубоко трогает меня?
Кто мог бы помешать мне искать свободы в иных краях и, живя там в полной безвестности, в приюте, недоступном для людских пересудов, наслаждаться счастьем, которое отказывается дать мне общество?
Для чего я здесь, и кто заметил бы мое отсутствие средь этого водоворота равнодушных и чуждых мне людей, всецело занятых интересами своего состояния да своими тщеславными помыслами? Разве не выполнил я перед страной своей долг, который налагало на меня мое имя? Неужто так велик предел этого долга, что недостаточно тех жертв, которые я сотни раз приносил, рискуя жизнью па полях сражений? Уйти отсюда — не раз уже думал я об этом. Променять все их светские приличия, всю эту глупую чванливость, весь их этикет на тихую и скромную жизнь в уединении! Приходит время, когда душе необходимо принадлежать наконец самой себе, предаться мыслям о высоком, уйти подальше от всего этого хаоса общественных условий — далеко-далеко, на какую-нибудь горную вершину, что разрывает облака своей главой, возвышаясь над бесконечными равнинами и бескрайными морями. Я думаю, что, создавая вселенную столь совершенно прекрасной, являя такую дивную щедрость в творениях рук своих и столь уничижающе противополагая их великолепие скудости наших чувств, творец желал с помощью разительного примера открыть нам, сколь ничтожны все те наслаждения, которые мы не связываем с ним, и все наши суждения, что зиждутся на суетном мнении толпы. Я помню тот день, когда мне, еще совсем юноше, но уже изгнаннику, впервые довелось ступить на одну из вершин Юры… Долго идете вы извилистой, суровой и пустынной дорогой, пролегающей по самому высокому из тамошних плоскогорий, сопровождаемый лишь клекотом старой орлицы, которая, заслышав звук давно позабытого ею человеческого голоса, внезапно раздавшегося под скалами, где она обитает, испугалась за своих птенцов. И вот, когда в самом конце вашего одинокого пути вы наконец достигаете того места, где вам начинает казаться, будто земля уходит из-под ваших ног и стоит лишь протянуть руку, чтобы коснуться лазурной тверди неба, — вам внезапно предстает зрелище столь необычайное, что вы мгновенно постигаете всю непреложность участия божественной воли в тайне мироздания. Как будто дух земли приподнял завесу, отделяющую наш мир болот и камней от какого-то дивного мира, и вводит нас в этот волшебный край. Мне хотелось бы описать тебе все это; но найду ли я нужные краски?