Кино стоял не дыша. Он слышал, как Хуана снова прошептала древнее заклинание, и он слышал злой вражеский напев. Он не смел двинуться, он ждал, когда скорпион двинется первым, а тот насторожился, стараясь разведать, откуда ему грозит смерть. Рука отца тянулась вперед — тянулась медленно, ровно. Хвост с жалом дернулся кверху. И в эту минуту смеющийся Койотито качнул веревку, и скорпион сорвался с нее.
Рука отца метнулась поймать, схватить, но скорпион пролетел мимо, упал ребенку на плечо и, едва коснувшись его, вонзил жало. И тут Кино поймал скорпиона, и, хрипло вскрикнув, раздавил, расплющил его пальцами. Он швырнул это месиво себе под ноги и ударил по нему кулаком, а Койотито зашелся криком от боли. Но Кино бил, топтал врага до тех пор, пока на земляном полу не остался только мокрый след. Зубы у Кино были оскалены, глаза бешено горели, а в ушах гремела Песнь врага.
Но ребенок был уже на руках у Хуаны. Она нашла место укуса, начинавшее краснеть. Она прижалась к ранке губами, сплюнула и снова стала сосать, а Койотито все кричал и кричал.
Кино стоял рядом; он не знал, что делать, он только мешал Хуане.
На крик ребенка сбежались соседи. Они высыпали из своих хижин. Брат Кино Хуан Томас и его толстая жена Аполония и четверо их детей столпились в дверях, загородив вход, из-за них выглядывали другие, а один маленький мальчик пробрался между ногами взрослых, чтобы как следует все увидеть. И те, кто стоял впереди, передавали тем, кто стоял сзади: «Скорпион. Ребенка укусил скорпион».
Хуана оторвала губы от места укуса. Ранка чуть увеличилась и, обескровленная после высасывания, побелела по краям, но красный отек распространился дальше, вздувшись твердым лимфатическим бугорком. Эти люди знали, что такое скорпион. Взрослые тяжело болеют от его укуса, а ребенку недолго и умереть. Они знали, что сначала будет отек, и жар, и спазмы в горле, потом начнутся желудочные колики, а потом, если яд успел глубоко проникнуть в ранку, Койотито умрет. Но жгучая боль от укуса постепенно стихала. Крики Койотито переходили в стоны.
Кино часто дивился железной воле своей терпеливой хрупкой жены. Она, такая покорная, почтительная, веселая, почти без единого крика выгибала спину дугой, рожая ребенка. Усталость и голод она сносила чуть ли не легче его самого. На веслах могла поспорить со взрослым мужчиной. И вот сейчас она решилась на такое, чего он никогда не ждал от нее.
— Доктора, — сказала она. — Пойди приведи доктора.
Это слово дошло до соседей, теснившихся на маленьком дворике за тростниковой изгородью. И они повторяли: «Хуана велит позвать доктора». Удивительная вещь, небывалая вещь — вдруг потребовать доктора. А если его приведут, это будет и вовсе чудо. Доктор никогда не ходит в поселок, где стоят тростниковые хижины. Да и зачем ему ходить сюда, если он пользует богачей, которые живут в каменных и кирпичных городских домах, и еле справляется с этим.
— Он не пойдет, — сказали те, кто стоял во дворе.
— Он не пойдет, — сказали те, кто стоял в дверях, и Кино сам так подумал.
— Доктор не пойдет к нам, — сказал Кино Хуане.
Она перевела на него взгляд, холодный, как взгляд львицы. Койотито был ее первенец — Койотито был для нее почти всем в мире. И Кино почувствовал решимость Хуаны, и музыка семьи стальным тембром зазвучала у него в ушах.
— Тогда мы пойдем к нему сами, — сказала Хуана, и она оправила свою темно-синюю шаль на голове, один конец ее перебросила на руку, положила в провес стонущего ребенка, а другим концом прикрыла ему лоб, чтобы свет не резал глаза. Люди, толпившиеся в дверях, подались назад, толкая тех, кто стоял сзади, и пропустили ее. Кино последовал за ней. Они вышли из калитки на изрезанную колеями дорогу, и соседи потянулись за ними.
Весь поселок принял участие в их беде. Бесшумно ступая босыми ногами, люди быстро двигались к центру города — впереди Хуана и Кино, за ними по пятам Хуан Томас и Аполония, колыхавшая на ходу своим огромным животом, потом — соседи, а ребятишки бежали рысцой справа и слева. Желтое солнце отбрасывало вперед на дорогу их черные тени, так что они ступали по своим теням.
Процессия подошла к тому месту, где тростниковые хижины кончились и начинался город с кирпичными и каменными домами, город, где на каждом шагу были глухие ограды, голые снаружи, а изнутри, в прохладных садиках с журчащей водой, сплошь увитые белыми, розовыми и ярко-красными цветами бугенвиллеи. Из этих скрытых от глаз садиков доносилось пение птиц, запертых в клетки, и плеск прохладной воды, струившейся на раскаленные плиты. Процессия пересекла залитую слепящим солнцем площадь и миновала церковь. Толпа росла и росла, и тем, кто второпях примыкал к ней, рассказывали шепотом, что ребенка укусил скорпион, что отец и мать несут его к доктору.
И новые участники процессии, особенно нищие с церковной паперти — великие знатоки финансовых вопросов, — быстро оглядывали старенькую синюю юбку Хуаны, примечали прорехи на ее шали, оценивали зеленую ленточку в косах, безошибочно определяли, сколько лет служит Кино его одеяло, сколько тысяч раз была стирана его одежда, и, убедившись, что они бедняки, шли вместе со всеми посмотреть, какой оборот примет эта драма. Четверо нищих с церковной паперти знали все, что делалось в городе. Лица молодых женщин, спешивших к исповеди, были для них открытой книгой, и когда женщины выходили из церкви, нищие сразу угадывали их грехи. Им были известны все мелкие городские сплетни и многие крупные преступления. Они спали в тени на паперти, не покидая своего поста, и видели каждого, кто даже украдкой шел в церковь искать утешения в своих скорбях. Доктора они тоже знали. Ничто не оставалось для них тайной — ни его невежество, жестокость, алчность, ни его ненасытность, ни его грехи. Они знали наперечет все неудачные аборты, которые он делал, знали, что милостыню он дает скупо — медяками. Они видели, как вносили в церковь тех, кого он отправил на тот свет. И, поскольку ранняя обедня кончилась и в делах было затишье, нищие — эти неустанные добытчики точных сведений о ближних — примкнули к процессии, любопытствуя, как разжиревший, обленившийся доктор поступит с ребенком бедняков, которого укусил скорпион.
Процессия подошла к широкой калитке в ограде докторского дома. Оттуда доносилось журчание воды и пение птиц, запертых в клетки, и шарканье длинных метел по плитняку. Из докторского дома доносился и вкусный запах поджаренной грудинки.
Кино в нерешительности стал перед калиткой. Этот доктор не был сыном его народа. Этот доктор принадлежал к той расе, которая почти четыре века избивала, и морила голодом, и грабила, и презирала соплеменников Кино, и так запугала их, что бедняки униженно подходили к этой двери. И как бывало всегда, когда Кино случалось сталкиваться с людьми этой расы, он вдруг почувствовал себя слабым и вдруг испугался чего-то и в то же время озлобился. Гнев и страх всегда шли рука об руку. Кино легче было бы убить этого доктора, чем заговорить с ним, ибо соплеменники доктора обращались с соплеменниками Кино, как с бессловесной скотиной. И когда Кино поднял правую руку к железному кольцу на калитке, гнев вспыхнул в нем, в ушах загремела музыка врага и губы его плотно сжались, но левая рука сама собой потянулась к шляпе. Железное кольцо громыхнуло о калитку. Кино снял шляпу и стал ждать. Койотито негромко стонал на руках у Хуаны, и она ласково прошептала ему что-то. Толпа сгрудилась вокруг них, чтобы ничего не проглядеть, ничего не прослушать.
Через минуту-другую широкая калитка чуть приотворилась. Кино увидел в эту щель зеленую прохладу садика и маленький плещущий фонтан. Человек, который выглянул оттуда, был его соплеменник. Кино заговорил с ним на древнем языке их племени.
— Малыша… нашего первенца… укусил скорпион, — сказал Кино. — Ему нужен искусный лекарь.
Щель уменьшилась; слуга не пожелал говорить на древнем языке.
— Минутку, — сказал он. — Пойду узнаю. — И, притворив калитку, запер ее изнутри на засов.
Слепящее солнце разбросало черные людские тени по белой каменной ограде.
Доктор сидел на постели у себя в комнате. На нем был красный муаровый халат, привезенный когда-то из Парижа и узковатый теперь в груди, если застегнуться на все пуговицы. На коленях у доктора стоял серебряный поднос с серебряной шоколадницей и чашечкой тончайшего фарфора, казавшейся до смешного маленькой, когда он брал ее своей огромной ручищей и подносил ко рту, держа большим и указательным пальцами, а остальные три растопырив, чтобы не мешали. Глаза его тонули в отечных мешках, углы рта были брюзгливо опущены. С годами доктор стал тучным и говорил хриплым голосом, потому что горло у него заплыло жиром. На столике рядом с кроватью торчали в стаканчике сигареты и лежал маленький восточный гонг. Мебель в комнате была громоздкая, темная, мрачная; картины — все религиозного содержания, а фотография только одна, да и то покойницы жены, вкушающей теперь райское блаженство, если этого можно было добиться мессами, которые оплачивались по ее завещанию. В свое время доктор, хоть и ненадолго, приобщился к большому миру, и всю его последующую жизнь заполнили воспоминания и тоска по Франции. Тогда, говорил он, я жил как цивилизованный человек, подразумевая под этим, что его скромные средства позволяли ему содержать любовницу и питаться в ресторанах. Он налил себе вторую чашку шоколада и раскрошил пальцами песочное печенье. Слуга подошел к открытой двери и остановился там, дожидаясь, когда его заметят.