Ознакомительная версия.
Родившись в 1901 году, Джон дорос до сознательного возраста, когда его страна, только что перенёсшая бурскую войну, как серьёзную форму скарлатины, готовилась к периоду возрождения либерализма. Строгость была не в моде, родители носились с высокими идеями — дать своим отпрыскам счастливое детство. Они забросили розги, жалели своих детей и с восторгом предвкушали результаты. И, помимо этого, маленький Джон поступил мудро и правильно, выбрав себе в отцы приятного человека пятидесяти двух лет, уже потерявшего единственного сына, а в матери — тридцативосьмилетнюю женщину, первым и единственным ребёнком которой он был. Стать помесью болонки и маленького педанта ему помешало обожание, с которым его отец относился к его матери, так как даже маленький Джон понимал, что она не только его мать и что в сердце отца он играет вторую скрипку. Какое место ему отведено в сердце матери, он ещё не знал. Что касается тёти Джун, его сводной сестры (но до того старой, что она уже не годилась в сёстры), она любила его, конечно, но была слишком порывиста. В верной «Да» было много спартанского. Купали его в холодной воде, водили с голыми коленками; хныкать и жалеть самого себя не разрешали. Что же касается щекотливого вопроса о его образовании, то маленький Джон был сторонником теории, что к детям не следует применять насилие. Он не возражал против мадемуазель, которая приходила каждое утро на два часа учить его своему языку, а заодно истории, географии и арифметике; уроки рояля, которые давала ему мать, тоже не были неприятны: она умела незаметно вести его от одной мелодии к другой, никогда не заставляя повторять ту, которая ему не нравилась, так что у него не пропадала охота приучать свои пальцы к повиновению. Под руководством отца он учился рисовать свинок и других животных. Он был не очень образованным мальчиком. Но в общем серебряная ложка оставалась у него во рту и не портила его, хотя «Да» иногда говорила, что общество других детей пошло бы ему «очень даже на пользу».
И вот, в семь лет, он испытал горькое разочарование, когда она силой заставила его лежать на спине в наказание за что-то, ей не угодное. Это первое вмешательство в личную свободу Форсайта привело его чуть не в бешенство. Было что-то потрясающее в полной беспомощности такого положения и в неуверенности, наступит ли когда-нибудь конец. А вдруг она никогда больше не даст ему встать? В течение пятидесяти секунд он во весь голос переживал эту муку. И что хуже всего — он увидел, что «Да» потребовалось так много времени, чтобы понять, какой мучительный страх он испытывал. В таком страшном образе открылась ему бедность человеческого воображения. Когда ему позволили встать, он остался при убеждении, что «Да» совершила ужасный поступок. Хоть ему и не хотелось на неё жаловаться, но из боязни, что это повторится, ему пришлось пойти к матери и сказать:
— Мам, не вели больше «Да» класть меня на спину.
Мать, подняв над головой тяжёлые косы couleur de feuille morte[95], как ещё не научился их называть маленький Джон, посмотрела на него глазами, похожими на бархат его коричневой курточки, и ответила:
— Хорошо, родной, не велю.
Считая её чем-то вроде богини, маленький Джон успокоился; особенно когда во время завтрака, сидя под столом в ожидании обещанного шампиньона, он подслушал, как она говорила отцу:
— Так как же, милый, ты скажешь «Да», или мне сказать? Она так его любит.
И ответ отца:
— Да, но не так надо выражать свою любовь. Я в точности знаю, что чувствуешь, когда тебя заставляют лежать на спине. Ни один Форсайт и минуты этого не вытерпит.
Когда маленький Джон сообразил, что они не знают о его присутствии под столом, на него нашло совершенно новое чувство смущения, и он остался, где был, снедаемый тоской по шампиньону.
Так он впервые окунулся в тёмную пропасть жизни. Ничего особенно нового он не познал после этого, пока однажды, подойдя к коровнику, чтобы выпить парного молока, когда Гаррет подоит коров, не увидел, что телёнок Клевер мёртв. Безутешный, в сопровождении расстроенного Гаррета, он пошёл отыскивать «Да», но вдруг поняв, что не она ему сейчас нужна, бросился искать отца и влетел в объятия матери.
— Телёнок умер! Ой, ой, он был такой мягкий!
Руки матери и её слова: «Да, родной, ничего, ничего» — успокоили его рыдания. Но если телёнок мог умереть, значит всякий может — не только пчелы, мухи, жуки и цыплята. А он был такой мягкий! Это было потрясающе — и скоро забылось.
Следующим важным происшествием было то, что он сел на шмеля, — острое переживание, которое его мать поняла гораздо лучше, чем «Да»; и ничего особенно важного не произошло затем до конца года, когда после целого дня невыносимой тоски он перенёс чудесную болезнь: некую смесь из сыпи, лежанья в постели, меду с ложки и великого множества мандаринов. Тогда-то мир расцвёл. Этим цветением он был обязан «тёте» Джун, ибо, как только он сделался «несчастненьким», она примчалась из Лондона и привезла с собой книги, которые в своё время вскормили её воинственный дух, рождённый в знаменательном 1869 году. Ветхие, в разноцветных переплётах, они хранили в себе самые невероятные события. Их она читала маленькому Джону, пока ему не позволили читать самому, а тогда она упорхнула домой в Лондон и оставила ему целую кучу этих сокровищ. Книги подогревали его воображение, и в мыслях и снах у него только и было, что мичманы и пироги, пираты, плоты, торговцы сандаловым деревом, железные кони, акулы, битвы, татары, краснокожие, воздушные шары, Северные полюсы и прочие небывалые прелести. Как только ему разрешили встать, он оснастил свою кроватку с кормы и с носа и отплыл от неё в узкой ванне по зелёным морям ковра к скале, на которую влез по выступам её ящиков красного дерева оглядывать горизонт в прижатый к глазу стакан, высматривая спасительный парус. Каждый день он сооружал плот из вешалки для полотенец, чайного подноса и своих подушек. Он накопил соку от слив, налил его в пузырёк из-под лекарства и снабдил плот этим ромом, а также пеммиканом из накопленных кусочков курятины (он сидел на них, а потом сушил у камина) и лимонным соком на случай цинги, изготовленным из апельсиновой корки и припрятанных остатков компота. Как-то утром он сделал Северный полюс из всех своих постельных принадлежностей, кроме подушки, и достиг его в берёзовом чёлне (вернее, на каминной решётке), после опасной встречи с белым медведем, сооружённым из подушки и четырех кеглей, накрытых ночной рубашкой «Да». После этого отец, в попытке усмирить его воображение, привёз ему «Айвенго», «Бевиса»[96], «Книгу о короле Артуре» и «Школьные годы Тома Брауна»[97]. Он прочёл первую и три дня строил, защищал и брал штурмом замок Фрон де Бефа, исполняя все роли, кроме Ревекки и Ровены, с пронзительными криками: «En avant de Bracy!»[98] — и другими восклицаниями в этом же духе. Прочтя книгу о короле Артуре[99], он почти целиком превратился в сэра Ламорака де Галис, потому что, хотя про него в книге было очень мало, это имя нравилось ему больше, чем имена всех других рыцарей; и он до смерти заездил своего деревянного коня, вооружившись длинной бамбуковой тростью. «Бевис» показался ему недостаточно захватывающим; кроме того, для него требовались леса и звери, каковых в детской не имелось, если не считать его двух кошек, Фица и Пэка Форсайтов, которые не допускали вольностей в обращении. Для «Тома Брауна» он был ещё мал. Весь дом вздохнул с облегчением, когда после четырех недель ему было разрешено спуститься вниз и выйти в сад.
Был март, и поэтому деревья особенно напоминали мачты кораблей, и для маленького Джона это была изумительная весна; от неё сильно досталось его коленкам, костюмам и терпению «Да», на которой лежала стирка и починка его платья. Каждое утро, сейчас же после его завтрака, отец и мать видели из окон своей спальни, как он выходит из кабинета, пересекает террасу, влезает на старый дуб; лицо решительное, волосы блестят на солнца. Он начинал день таким образом потому, что до уроков не было времени уйти подальше. Старое дерево было неисчерпаемо разнообразно, у него была грот-мачта, фокмачта и брамстеньга, а спуститься всегда можно было по реям, то есть по верёвкам от качелей. После уроков, которые кончались в одиннадцать, он отправлялся на кухню за ломтиком сыра, печеньем и двумя сливами — достаточно припасов по крайней мере для шлюпки — и съедал их как-нибудь поинтереснее; потом, вооружившись до зубов ружьём, пистолетами и шпагой, он всерьёз пускался в утреннее странствие, встречая по пути бесчисленные невольничьи корабли, индейцев, пиратов, медведей и леопардов. Его постоянно видели в это время дня с тесаком в зубах (как Дик Нидхэм), в грохоте непрерывно взрывающихся пистонов. И не одного садовника он сбил жёлтым горохом из своего ружья. Жизнь его была наполнена самой интенсивной деятельностью.
Ознакомительная версия.