Пыток в прямом смысле этого слова к участникам восстания не применяли благодаря указу 1801 г., освобождавшему от физического воздействия во время следствия не только дворян, но и представителей других сословий. Однако на многих из декабристов надевали ручные и ножные кандалы (некоторые носили их от двух до четырех месяцев), им уменьшали количество пищи, не давали спать, наглухо закрывали ставнями окна, пропускавшие дневной свет. Не брезговали следователи и откровенными намеками на возможность пыток, причем делали их будучи всерьез уверенными в необходимости применения подобных мер к арестованным злодеям. «Угрозы пытки, – вспоминал И. Д. Якушкин, – в первый раз смутили меня».[56] Они смутили, надо думать, не его одного.
Камера декабриста в Петропавловской крепости. Неизвестный художник (1825–1826).
Сильное воздействие на дворянских революционеров оказали условия их содержания в одиночных камерах. Камера представляла собой комнату в четыре шага в длину и ширину, в которой находилась походная кровать, стол и стул. Стекло небольшого окна было почти доверху замазано известью. Обогревалась камера при помощи трубы, шедшей от печки в коридоре, причем труба согревала только верхнюю часть комнаты, тогда как в нижней ее части арестованный ежился от холода. Сидеть в такой обстановке было почти невозможно, а согреваясь ходьбой, приходилось постоянно описывать небольшой круг. Плюс ко всему в камерах стояла необыкновенная сырость. При топке печей вода, замерзшая в щелях стен и полов (последствия наводнения 1824 г.), текла ручьями, и из казематов ежедневно выносили по двадцать тазов воды.
«Тот, кто не испытал в России крепостного ареста, – писал Н. В. Басаргин, – не может вообразить того мрачного, безнадежного чувства, того нравственного упадка духом, скажу более, даже отчаяния, которое не постепенно, а вдруг овладевает человеком, переступившим порог каземата… Немудрено, что, будучи в этом состоянии, я легко бы сделал такие показания, которые бы и теперь тревожили совесть».[57] На определенный психологический эффект была рассчитана сама обстановка устных допросов в Следственном комитете. Они начинались с шести утра и продолжались до часа ночи. Узника поднимали с постели, завязывали глаза, набрасывали сверху покрывало и вели в комендантский дом, где и заседал Комитет. Там повязку снимали, и он оказывался в ярко освещенной зале, перед следователями, восседавшими в мундирах, при лентах и орденах. П. А. Бестужев бесхитростно писал, что «был изумлен и устрашен великолепием и видом такого множества почтенных генералов и самого его величества Михаила Павловича».[58]
На допросах в ход шли и запугивания, и лживые обещания. После вырванных таким образом признаний условия содержания узника ухудшались – он, как «отработанный материал», уже не представлял для следствия интереса. Зачастую самообвинения декабристов или обвинения ими товарищей не находили подтверждения в показаниях других подследственных. Это не смущало власть, заявлявшую, что в дополнительных данных «нет нужды», достаточно и одного «чистосердечного признания». Можно согласиться с Н. И. Лорером, который утверждал: «Следственная комиссия была пристрастна с начала и до конца. Обвинение наше было противузаконно. Процесс и самые вопросы были грубы, с угрозами, обманчивы и лживы. Я убежден в том, что если бы у нас были адвокаты, то половина членов была бы оправдана и не была бы сослана на каторжную работу».[59]
Адвокатов, как известно, не было, и декабристы вели себя так, как вели. Но можно ли при этом утверждать, что они были запуганы, ошеломлены, сломлены силой и блеском власти? Что они разочаровались в своих прежних убеждениях и действиях и отреклись от них раз и навсегда? Если не придавать особого значения «мелочам», то так оно и выглядит на самом деле. А если обратить на них внимание? Посмотрим.
При внимательном изучении всех известных фактов оказывается, что далеко не все из дворянских революционеров сразу приняли правила игры, навязывавшиеся Зимним дворцом. А некоторые (таких, правда, было немного) не приняли их вовсе. И. И. Пущин, к примеру, на один из первых же вопросов следствия: «Кто принял вас в тайное общество?» – отвечал столь туманно, ссылаясь на плохую память, или просто называл вымышленные фамилии, что разоблачить его хитрости следователи сумели лишь через полгода, когда ничего нового для них Пущин уже сообщить не мог. Некоторые декабристы стремились показывать только то, что было известно следствию. «Показания Н. М. Муравьева, – писал академик Н. М. Дружинин, – даны очень умело и тонко: под маскою внешней откровенности, в форме сухого, но обстоятельного рассказа они заключают в себе строгий расчет и обдуманную тактику».[60] По содержанию поставленных вопросов революционер улавливал, о чем можно открыто высказываться, а о чем можно безнаказанно умолчать.
П. Н. Свистунов и H. A. Панов, отвечая на вопросы следствия, старались отвести от себя наиболее тяжелые обвинения. Поэтому доказать, что они одобряли республиканский строй и участвовали в разработке планов цареубийства, удалось только спустя несколько месяцев после начала следствия. М. А. Назимов в течение полутора месяцев настаивал на полном незнании того, о чем его упорно спрашивали. Только в марте 1826 г. он начал «сожалеть о безумном запирательстве», но H. M. Муравьев при этом говорил о своем второстепенном положении в тайном обществе, а потому и не информированности о его целях. Особенно красноречиво Назимов описывал следователям «ужасное впечатление», произведенное на него лично событиями 14 декабря.
Совершенно уникально поведение на следствии Д. И. Завалишина, которого из-за пристрастия к авантюризму и болезненного самолюбия многие товарищи категорически отказывались считать своим единомышленником. На первом допросе ему удалось оправдаться, и он был отпущен на свободу. В марте 1826 г., когда его вновь арестовали, Завалишин ошеломил следователей заявлением о том, что он – тайный правительственный агент и вступил в Северное общество с целью установить фамилии его членов и выдать их властям. Ему не поверили, но он продолжал мистифицировать следователей и только в мае 1826 г. «раскаялся» и даже попросился в монастырь Иоанна Предтечи на Иртыше, почему-то полагая это для себя «высшей мерой наказания».
H. M. Муравьев. Акварель, тушь. П. Ф. Соколов (1824).
Были и менее эксцентричные, но более неприятные для следователей примеры поведения декабристов. Скажем, на вопрос: «Откуда заимствовали вы свободный образ мыслей?» – М.С.Лунин «порадовал» членов Комитета таким ответом: «Свободный образ мыслей образовался во мне с тех пор, как я начал мыслить; к укоренению же оного способствовал естественный рассудок».[61] Когда у него попытались выяснить фамилии основателей «Союза благоденствия», он коротко ответил, что это против его правил, и добавил, что, спрашивая о подобных вещах, следствие оскорбляет монарха, поскольку тот, как гарант дворянской чести, не может требовать от офицеров ответов на столь провокационные вопросы. Совершенно потряс Лунин оппонентов, когда заявил, что тайное общество действовало «в духе намерений покойного императора» (намекая на обещание Александра I даровать России конституцию). И ведь возразить-то на это было нечего.
Допрашивая предварительно Н. А. Бестужева, Николай I пообещал ему прощение, если декабрист будет откровенен со следствием. «Ведь это в моей власти», – добавил император. В ответ Бестужев объяснил ему, что декабристы и боролись-то за верховенство закона, а не царской воли, поэтому воспользоваться предложением императора было бы против его убеждений. Еще больше был поражен следователь П. В. Голенищев-Кутузов (в прошлом один из убийц Павла I), когда он попробовал усовестить Н. А. Бестужева. «Скажите, капитан, – заявил следователь, – как могли вы решиться на такое гнусное покушение?» Искренне недоумевающий арестант ответил: «Я удивлен, что это вы мне говорите».[62] Бедному Голенищеву-Кутузову вообще доставалось от декабристов. Ранее Пестель в ответ на обвинение в цареубийстве заявил: «Я еще не убил ни одного царя, а между моими судьями есть цареубийцы».[63] Может быть, Николай I, отличавшийся злопамятностью, предвидел подобные эскапады со стороны декабристов и столь изощренным способом мстил одному из убийц своего отца?
В общем, с противниками такого рода следствию справиться не удалось. Если воспользоваться блестящей формулой M. E. Салтыкова-Щедрина, то получится: «Я ему – резон, а он мне – фьюить!» И все же, все же… Силы были явно не равны, власть пользовалась всеми возможными приемами, чтобы выжать, выдавить из мятежников нужные сведения. «Комитет, – вспоминал Н. А. Бестужев, – употреблял все непозволительные средства: вначале обещали прощение; впоследствии, когда все было открыто и когда не для чего было щадить подсудимых, присовокупились угрозы, даже стращали пыткою. Комитет налагал дань на родственные связи, на дружбу; все хитрости и подлоги были употреблены».[64] И он же (символично, что именно несгибаемый Бестужев) совершенно о другом, а может быть, и в продолжение сказанного писал: «Попеременно все жалки, все… повергались в какое-то бессилие и утомление, которое было хуже смерти».[65]